И вот этот день наступил. К назначенному часу появился священник с дьяконом, и принесли они из церкви большую купель. Поставили ее в столовой, самой просторной нашей комнате. А я, согласно моему индивидуальному обычаю, чуть что, залезала под стол или под кровать. Поэтому когда пришли Нора с Маргаритой и нас с ними познакомили: «Вот, девочки, это ваши сестры», а потом про меня забыли, я тут же забилась под кровать и сидела там очень долго. Уже мне очень хотелось оттуда вылезти, но не было повода. И я так сидела, сидела и обрадовалась, когда всех позвали наконец братика крестить.
С этого дня Нора и Маргарита стали к нам приходить, и вместе, и врозь, и даже воспитывать нас иногда. Помню, как Норочка впервые нам читала вслух «Повести Белкина». Однажды они вдвоем сделали для нас кукольный спектакль по сказке Андерсена «Принцесса на горошине». Принесли из дому самодельных бумажных куколок на ниточках, и Нора попросила у мамы: «Наталья Константиновна, дайте мне две одинаковые книжки». Я еще подумала: «Откуда ей известно, что у нас есть две одинаковые?» Мама взяла со своего столика наш любимый двухтомник Лермонтова и дала ей. Из Лермонтова получились прекрасные кулисы. К слову, Нора потом вместе с Сергеем Владимировичем Образцовым создавала советский кукольный театр. А дружба между нами начала расти и выросла до очень большой. И в зрелые годы сводная сестра Маргарита стала для меня самым близким человеком на свете.
После пожара, уничтожившего ее флигель, бабушка Варвара Ильинична перебралась к нам. Родители отказались от большой столовой, перетащили обеденный стол в самую маленькую комнатку, а большую отдали бабушке, потому что она переехала вместе со своей матерью, Юлией Аркадьевной Зилоти, урожденной Рахманиновой. Рахманиновы – это самый старый род из всей нашей семьи, там корни уходят куда-то к Ивану Грозному.
Свою прабабушку по материнской линии, бабу Юлю, как ее звали в доме, я хорошо помню, мне было восемь лет, когда она умерла. Последние годы она была уже парализована, но бабушка ее как-то вынимала из кровати, и она весь день сидела у стола в таком легоньком плетеном креслице совершено одетая – в юбке и блузке, и на голове у нее еще была кружевная наколка, закрепленная шпильками. До конца дней она сохранила удивительную память: все молитвы знала наизусть. И мой папа, один из самых сильных лингвистов своего времени, говорил, что лучше Юлии Аркадьевны никто грамматику не знает – и русскую, и французскую, и немецкую, любой вопрос ей можно задать, она никогда не ошибется, проверять не надо. И он к ней ходил иногда в комнату что-нибудь спросить грамматическое.
Ну а бабушку свою, Варвару Ильиничну Гучкову, я помню примерно с 1920-го и до самой ее смерти в тридцать девятом, она умерла у меня на руках незадолго перед второй войной.
На веревочке у нее висело пенсне. Причем пенсне тогда бывало двух видов – более привычное с пружинкой, а еще с дужкой, все его знают, потому что его носил Чехов. У бабушки пенсне было как у Чехова. И помню, когда бабушке надо было его снять, она смешно жмурила глаза и морщила нос, пенсне падало ей на грудь, тогда она отправляла его в карман. Она всегда ходила в блузке с маленьким кармашком на левой груди и с высоким стоячим, на китовом усе, воротником под шею. Один только раз ей тетя Маша Гучкова прислала из Парижа кофточку с рукавом чуть ниже локтя, и она ее надела. А так ее руки всегда были закрыты до кисти – и зимой, и летом. И папа, который не то чтобы очень обожал свою тещу, говорил: «Вот за это я бабушку очень уважаю», то есть за то, что у нее такие строгие правила в одежде. А ей к моему сознательному возрасту было чуть больше пятидесяти, она родилась в 1868-м.
Бабушка, хотя многие тогда боялись это делать и избегали уехавших близких, переписывалась со своим родным братом, дядей Сашей Зилоти, эмигрировавшим, как и Рахманинов, в Америку. И более того, когда в Москве в начале 30-х годов открылся Торгсин, то и дядя Саша Зилоти, и дядя Сережа Рахманинов отправляли своим родственникам денежные переводы. В Торгсине можно было не только обменять золотые или серебряные вещи «на продукты питания и предметы потребления», а что-то купить, чего не было в советских магазинах, если кто получал деньги из-за границы – их пересчитывали на торгсиновские рубли. Во всяком случае, дядя Саша бабушке ежемесячно присылал 200 торгсиновских рублей. Но бабушка эти деньги честно делила на несколько частей, считая, что не одна она должна на них жить. Сколько-то отдавала своим дочерям – моей маме и ее сестре. А половину брала себе и для сына, который в ссылке был. Кроме того, она давала уроки французского и немецкого языка каким-то детям. В то время это было очень распространено. Все эти старые дамы московские занимались преподаванием языков, официальным и неофициальным.
У бабушки была своя компания – Мамонтовы, Якунчиковы, Прибытковы, это все ближайшие бабушкины подружки, они часто к ней приходили, так и вижу их прекрасные лица в нашей передней на Долгоруковской. Им пришлось многое пережить, все они были богомольны, соблюдали обряды, но не до такого абсурда, до которого сейчас доходят. И, думая об очень уж праведном пути этих женщин, которых я застала краешком, я понимаю, как подлинна и органична была их вера, сколько силы и достоинства они несли в себе.
В моем раннем детстве у нас еще бывали домашние панихиды. Первой умерла баба Юля в 1924 году, а через год, в двадцать пятом, пришло известие, что в Германии погиб от несчастного случая мой дядя-белогвардеец, мамин младший брат Володя Гучков. За два года у нас случились два горя и две панихиды. Из соседней церкви приходил к нам священник вместе с дьяконом, который был значительно моложе его, и они вместе читали.
Церковь находилась в пяти домах от нас, тут же на Долгоруковской, называлась Николы Чудотворца в Новой слободе, из окна мы видели ее высокую красного кирпича колокольню, теперь там киностудия «Союзмультфильм», а в 30-е был даже Центральный антирелигиозный музей.
Моя молитва была: «Господи, помилуй маму, папу, Таню, Марину, Сережу». Бог знает сколько времени у меня эта молитва оставалась. Кровати у нас, детей, были железные, и в изголовье у каждого на тоненькой ленточке висела иконка. У Тани – Христос Спаситель, у меня – Богоматерь с младенцем…
Священник покачивал кадило, в комнатах пахло ладаном. Наш большой фамильный золотой крест, которым служили домашние панихиды, хранился у бабушки, потом у мамы, теперь он у меня. Помню, как священник поднимал этот крест и мы его целовали.
Квартира, как и все квартиры московских граждан, стала коммунальной. К нам вселили – правда, по сравнению с другими очень по-божески – несколько жильцов. Луначарский дал папе охранную грамоту на самую большую комнату – библиотеку – «ввиду исключительной научной ценности его собрания книг». Поэтому у нас осталось четыре комнаты, к тому же один боковой коридор был только наш. Все знакомые считали, что мы в исключительно хорошем положении. А вновь прибывшие продолжали относиться к моим родителям как к хозяевам квартиры.