Его не встречали с музыкой. Сразу с парохода упрятали в тюрьму, а затем влепили 15 лет каторги с конфискацией имущества. Он привез целый ворох обнов и смущенно вздыхал, когда ему напоминали про шубку для матери и шелковую накидку, предназначавшуюся невесте: «Я их так долго выбирал…»
Смотрела я на этих в большинстве еще молодых парней и не могла смириться с мыслью, что Родина могла оказаться для них такой злой мачехой. Для своих сыновей!
«Откуда было мне знать, что она не немка?!»
Но были и такие каторжники, которые никак не подходили для статьи 58-й. Один из них — Костюк или Костюков — ужасно негодовал, оттого что его приравняли «к этой контре», и считал себя самым настоящим патриотом-коммунистом.
— Я всем этим изменникам никак не пара, — говорил он мне. — Ну, посуди сама, в чем я виноват? Служил я ездовым в конной артиллерии. Вступили мы в Восточную Пруссию. Так это же фашистская страна? А фашистов, естественно, надо уничтожать, ведь не люди же они, гады. Ну вот, пас я лошадей на лужайке. Там не так, как у нас: деревни, луга… Там повсюду хутора, да какие нарядные! Домики, а меж ними сады, цветочки там разные, лужайки — газоны называются. Пасу я коней и поглядываю: чуть кто из домика высунется, я — хлоп! — и снимаю его. Знай наших! Вот и сидят они, ровно мыши под метлой. Вдруг вижу: из окошка второго этажа выглядывает какая-то старуха. Да наглость какая: так прямо из окошка и смотрит. Естественно, я ее пристрелил. Разрывная пуля ей под мышку попала — руку начисто оторвало. А оказалось, что она не немка, а полячка. И не только полячка, а еще и старая партийка. Приписали мне «терроризм» (статья 58, пункт 8), и попал я к этой контре. Откуда же мне было знать, что эта баба — не немка?
Достойный последователь Ирода и Фюрера
Среди каторжников были и такие, которых я считаю еще более гнусными преступниками. Например, Яша, работавший крепильщиком (фамилию его я не помню). Ему еще не было 18 лет, когда он служил в немецкой полиции. Он цинично выхвалялся тем, что сам, лично застрелил 27 комсомольцев — трех девочек и 24 мальчика. Да, это были дети, а не юноши и девушки, так как все комсомольцы старше 17-ти были эвакуированы.
— Да как ты мог, Яша?
— Да как! Связал им руки, вывел на опушку леса и перестрелял.
— А не пришло ли тебе в голову, что это дети?
— Это гаденыши! Я их уничтожил, чтобы из них не повырастали большие гады!
— Коммунизм — идея, учение. Коммунист может быть плохим. Но может быть и хорошим. Убить можно человека, но не идею. С идеей борются при посредстве идеи, а не револьвера. Если же свою идею ты можешь защищать только при помощи оружия, в таком случае дай такое же оружие и противнику. И решайте, как в старину: суд Божий. А убивать безоружных, связанных, к тому же детей, которые еще вообще своих «идей» не выработали… Нет, это подлость, которую простить нельзя!
Но как раз его-то и простили. Он был освобожден досрочно, потому что совершил преступление, будучи еще несовершеннолетним. Вот такого «великодушия» я уж никак не одобряю!
Как-то я его встретила в городе. Он работал на БОФе. Женился, было у него уже двое детей. Раздобрел.
А те дети, которых он убил на опушке леса? Снились ли они ему хоть когда-нибудь?
Билял, Максимук и 500 рублей
Сколько людей — столько судеб. У каждого свое горе.
Хорошая была пара крепильщиков — Билял и Максимук. Али Билял — крымский татарин, сухощавый, красивый горец с горящими глазами. Вспыльчивый, злой, мстительный. Служил у немцев полицаем. Ни в чем не раскаивался.
— Эх и пожил же я в свое удовольствие! Все меня боялись, все задабривали. Кто курицу несет, кто сметану. Что велю — все выполняют. И пикнуть не смеют. Ну, теперь за привольную жизнь расплачиваюсь. Не беда! Отбуду срок — в Караганду уеду. В Крым? Нет! Наших всех оттуда выслали. В Караганде лучше. В Крыму теснота, а там приволье. Работай — жить будешь!
Работал он, правда, очень хорошо: быстро и ловко.
Иное дело его напарник Максимук — гуцул, уже пожилой. Очень старательный. Топором и пилой владел виртуозно. Однажды он подошел ко мне и со слезами на глазах протянул мне обрывок газеты, сложенный «косячком».
— Прочтите, мастер! Это мне мать пишет. Она слепая.
Действительно: по газете карандашом были написаны переплетающиеся вкривь и вкось строки, к тому же по старой орфографии. Чего я не поняла, Максимук мне пояснил.
— Я попал в плен, а мою мать и сына выселили из дома. Оставили им сарайчик-времянку, так как сын работал в кузнице. Совсем мальчишка, а был уже на хорошем счету. Тяжело им было, но кое-как жили. А как взяли моего Ваню в армию на Дальний Восток, то потеряла мать кормильца! Потеряла и крышу над головой: «Сын — изменник Родины. Значит, виновата и ты». С тех пор ютится она в овине за селом. Сложила кое-как грубку[1]. Топила хворостом. А тут еще беда: от горя, еще когда я в плен попал, стала она слепнуть, а как меня засудили — и вовсе ослепла. Что она, слепая, может заработать? Из конопляных оческов на ощупь прядет она грубую нитку для мешковины. Голодает, бедная старушка! И вот получаю я письмо: «Были б у меня пятьсот рублей, могла бы купить теперь, осенью, ржаных озадков[2], и хватило бы мне на весь год». Антоновна, Христом Богом вас молю: пошлите эти пятьсот рублей моей старухе! Клянусь всем, что мне свято: за три-четыре месяца я вам верну из моих хозрасчетных денег!
У старика дрожали губы и текли слезы. Я поспешила его успокоить:
— Давай адрес. Сегодня же вышлю ей телеграфом.
Hедели чеpез три в результате очередной перетасовки рабочей силы Билял и Максимук были отправлены этапом не то на Каеркан, не то на рудник 7/9. О деньгах я и думать не думала — жаль было терять хороших крепильщиков.
Прошло месяца три-четыре. Иду я как-то на работу мимо клуба профсоюзов. Спустилась с горки и остановилась: по Железнодорожной улице гонят с работы на руднике 7/9 каторжан в одиннадцатое лаготделение. Надо было переждать, пока они пройдут.
Стоя на бугре, я смотрела на плывующий мимо меня серый, безликий поток. Все как положено: солдаты с винтовками наперевес, собаки на поводу, и номера, номера… На спинах, на шапках, на штанах… Номера, как на автомашинах. Я смотрела и не видела: все сливалось в серое месиво.
Вдруг что-то стукнуло о мой валенок и упало возле ноги: бумажка с вложенным в нее камешком, обвязанная ниткой. Быстро наступила я не нее ногой. Лишь бы конвой не увидел! Но все было спокойно: бесконечная людская змея продолжала ползти мимо. Когда последний конвоир с собакой прошел мимо, я быстро наклонилась, подняла сверток и сорвала нитку: в бумажке были деньги — те 500 рублей, что я выслала матери Максимука. На бумажке было аккуратно написано карандашом: «М. просил передать Вам деньги и благословение его матери: пусть Бог Вас благословит и пошлет Вам счастье, а Вашей матери — обеспеченную старость!»