Я еще лет в 18 всерьез мечтал забраться в какую-нибудь лесную избушку – снег и тишина первозданная и, главное, чтобы вокруг была разлита прочная уверенность, что никто тебя не потревожит и впереди много-много времени, так что спешить некуда… И тогда, мнилось, я решил бы для себя все главные вопросы…
Время, отведенное на прогулку, кончается – закругляюсь. Теперь я не хожу гулять, чтобы хоть час быть одному. Вот как я его разоблачил. Решил вздремнуть перед обедом и уже совсем было заснул, как он тихонько окликнул меня. Какая-то странная нотка в его голосе заставила меня насторожиться, я промолчал и постарался дышать как можно ровнее. Слышу, он поднялся с койки и начал потихоньку извлекать у меня из-под подушки том Карамзина, где у меня эта тетрадь: до сих пор я делал вид, что конспектирую Карамзина и – поскольку дневник мой еще в эмбриональном состоянии – не утруждался прятать тетрадь (надо срочно завести в похожей тетради всяческие конспекты). Я заворочался, вроде бы просыпаясь, он нервно шарахнулся в сторону и, независимо насвистывая какую-то песенку, зашагал по камере. Пора подумать о тайнике. Это целая проблема: камера почти голая, а обыски – каждую неделю. Надо от него как-то избавиться… Впрочем, другого ведь дадут.
2.11. Существует, грубо говоря, три типа отношения к дневнику в условиях постоянной угрозы, что он окажется в руках тех, в чьей недоброй и полной власти ты находишься. Первый: работать под раскаяние, осознание своих ошибок и постепенное перерождение в экстатического поклонника «Старшего брата»[1] (я знаю такие случаи), рассчитывая на легковерие чекистов; второй: не писать вообще, чтобы не давать никаких материалов недоброжелателям; третий: если уж пишешь – а причин-то тому много: банальных, наивных, много раз, несколько смущенно или, напротив, вызывающе оговоренных во вступлениях ко всякого рода дневникам, и лишь изредка по-настоящему важных в самом существенном – удовлетворении внутренней потребности, – так вот, если уж пишешь, то не касайся ничего такого, что способно повредить другим. Собой можешь рисковать сколько угодно, разумеется.
3.11. «Свобода – познанная необходимость». Свобода – ведь это состояние и неправомерно сводить его только к акту сознания – познанию. Это состояние характеризуется отношением к необходимости, т.е. преодолел ее индивид или нет, преодолевает или подчинился. И эти три последних состояния в качестве одномоментных или растянутых во времени процессов выступают в различного типа связях с познанием, познанностью конкретно предстоящей необходимости. Ведь можно познать необходимость и быть подчиненным ею. Где же тут свобода? (Призыв же познать необходимость и «свободно» подчиниться ей ориентирован отнюдь не на этические принципы жизненного выбора): Ergo, свобода есть преодоленная необходимость или же способность и возможность преодолеть ее. Или же – более грустно: свобода это возможность сознательно выбирать себе господина с сохранением за собой права уйти от него к другому в любое время. Разумеется, данное дилетантское рассуждение неизбежно зиждется на ряде аксиом, единственно и делающим его приемлемым. К таковым, например, относится неявное допущение, что конкретно предстоящая перед человеком необходимость может быть вполне познана – и при этом умалчивается о кровном родстве ее со всей системой (а в другом смысле – хаосом) необходимостей, в которую погружен человек и которая, собственно говоря, и зовется жизнью.
До сих пор не вставили 2-ю раму, а батарея не горячей, чем задница у трехдневного мертвяка.
Сегодня в часу десятом утра со стороны Литейного – звуки оркестра и топот множества ног. Вдруг из окна какой-то камеры истошный вопль: «Китайцы, мы здесь! Выручайте!» – и истерический хохот. Беготня, тревожная суета в коридоре, громкий шепот, потом какая-то возня – очевидно, повлекли бедолагу в карцер.
4.11. Надо «технически» избавиться от сокамерника. Можно, конечно, просто заявить начальству, чтобы убрали «наседку» – если такое заявление подкрепить обещанием размозжить ему голову, они, как правило, не медлят. Но это крайнее средство. Если не помогут другие. Пока воспользуюсь испытанным ходом: найду повод для ссоры и прекращу всякое словесное общение – наседка ничего не может высидеть и ее убирают… чтобы, разумеется, заменить другой. Но другая не всегда под рукой – глядишь, и повезет на сокамерника хоть на какое-то время, раз уж нельзя совсем без него обойтись (по новому закону).
5.11. Сказано – сделано: не разговариваем. На прогулку по-прежнему не хожу. Сегодня попытался – в который раз! – получить хоть какую-нибудь юридическую литературу. Куда там! Даже конституцию СССР не дают. С книгами вообще очень плохо. Библиотека тут, может, и не плохая, но нет ни каталога, ни библиотекаря – функции его поочередно выполняют работники тюрьмы. Поэтому нередки такие казусы: попросил принести что-нибудь Кони, а мне вручают «Всадники и кони» какого-то Федорова. Я было шуметь, а «библиотекарь» показывает свой блокнот: «Вы же просили что-нибудь о лошадях…» Дают две книги на неделю, мне их от силы на три дня хватает. И никакие протесты не помогают. Едва придя в себя после ареста, я было попытался изменить положение с чтивом, но довольно скоро уловил, что данная ситуация не случайна, не результат небрежении начальства. Начальник следственного изолятора майор Круглов – черный, носатый мужчина лет 45, разбитной, словно метрдотель второразрядного ресторана, – вызвав меня к себе в кабинет (по поводу моего отказа говорить что-либо на допросах), поделился своими соображениями о заключенных и книгах, подытожив их популярным тюремным присловьем: «Тут вам не Академия наук». Позже я слышал это и от прокурора Пономарева, и от следователей, и от надзирателей. То, что тюрьма – не академия, это точно. За предыдущие 7 лет заключения меня не единожды накрывали волны гонений на литературу. Во Владимирской тюрьме я с полгода добивался разрешения получить учебник английского языка, – наконец разрешили… А при очередном обыске забрали как недозволенный предмет. Естественно, я раскричался… на 10 суток карцера. В 63 г. из лагерных библиотек изъяли иностранных авторов, почти всех – по какому принципу отделяли овец от козлищ, я не понял. Был период, когда в 7-й лагзоне запретили читать «Крокодил», т.к. заключенные «смеются антисоветским смехом» над картинками этого журнала. Книги дореволюционного издания – крамола. Так у меня погиб Заратустра, полдюжины томов Гегеля и, помню, двухтомник Ибервег-Гейнце. До 69 года хоть книжные бандероли можно было получать, а теперь – шиш. Тюремщики-интеллектуалы поясняют: «Какая еще зарубежная литература? Вам и советских-то книг не следует давать – вы все по-своему переиначиваете!»