наша лодка! А узкий рукав, огибающий остров с тополями, узкий рукав теперь расширен. И старая яблоня с зелеными яблоками, хрустевшими когда-то на наших зубах, иссохла. Но все еще возвышается беседка у начала проволочного мостика, прыгающего под шагами, беседка, вся одетая, как плащом, диким виноградом, летом – зеленым, осенью – пурпурным.
При свидании с этими милыми местами я вспоминаю по очереди всех наших маленьких товарищей и маленьких барышень, бывших моих подруг: братьев Бокене, из которых старший бегал так скоро, но не знал искусства поворотов; Антонина, похожего на маленького льва; Базена, вечно жаловавшегося на неудачу и сердившегося, когда проигрывал; Эжена Пети, молочного брата Луи, который играл нам на флейте в общей спальне, куда нас запирали всех вместе. Не забываю я также кротчайшего Юпитера нашей шайки, конституционного монарха наших игр, гувернера нашего двоюродного брата старика Пурá, который был настолько умен, что учил нас прекрасно играть, и настолько благоразумен, что веселился с нами и не менее нас, а одержим был лишь одной слабостью: читал нам вслух свою трагедию «Кельты».
А барышни! Женни, в которой уже обозначалась хорошенькая рожица субретки; Берта, которая целовала подкладку моих фуражек и собирала в коробочку косточки от персиков, съеденных мною; Мари, обладательница самых чудных волос и прекраснейших глаз на свете!
Потом спектакль. Спектакль был высшим блаженством, наслаждением из наслаждений, высшей радостью для каждого из нас! Театр помещался в оранжерее – настоящий театр с занавесом, изображающим нашу усадьбу, с декорациями, галереей, решетчатой ложей! Театр, в котором очень недурно производили гром, стуча щипцами по железному листу. И знаете ли, наши румяна стоили 96 франков за баночку, румяна эти сохранились с прошлого века, и нас просили быть с ними поэкономнее! Что за чудные гусарские костюмы! Что за великолепный белый парик! И как я был загримирован, и какую красивую бороду из жженой бумаги сделал мне мосье Пурá, так что Эдмон не узнал меня, когда я говорил с ним.
Сколько инцидентов, соискательств, раздражений самолюбия во время репетициями под руководством Пурá, приводившего нам в назидание аксиомы великого Тальмá! И восхитительное ребячество, смешанное со всем этим, и забавный гнев Бланш, когда тенор Леонс скушал персик, который ей предстояло съесть на сцене!.. И как веселы бывали ужины маленькой труппы, за которыми нас кормили яблочными пирогами, и какой великий день был накануне представления, когда госпожа Пасси раскладывала все костюмы в большой комнате, где мы теперь спим!
Что сталось с театром, с актерами, актрисами? Сегодня я заглянул в зеленую дверку позади оранжереи, бывший «вход для артистов». Стоит еще большой курятник, сделанный из старых жалюзи, где одевались маленькие актрисы, но в нем теперь одни пустые ящики. На чердаке валяются кипы декораций, из которых выползают лоскуты занавесей и золотой бахромы. От галерей, лож, скамеек осталось только шесть столбов, обвитых, бывало, зеленью в дни торжественных представлений. А на месте того, что сожгли, – станок столяра и растения, расставленные на полках.
Берта умерла. Другие маленькие барышни сделались женщинами, женами, матерями семейств. Леонс – лесничий, Базен – учитель географии, имеет орден от папы, Антонина, может быть, уже убили под Севастополем, отец Пурá все еще носит в портфеле свою трагедию «Кельты», старик Жине открыл красильное заведение, Луи – магистр прав, а я – никто.
Октябрь. Мадемуазель *** – сердечность и правдивость мужчины в сочетании с прелестью молодой девушки; зрелый ум и свежая душа; дух, непонятно какими судьбами возвысившийся над буржуазной средой, в которой рос; дух, полный стремлений к нравственному величию, к самоотвержению, самопожертвованию; жажда всего, что утонченно в области разума и искусства; презрение ко всему, что обыкновенно составляет мысль и разговор женщины.
Антипатии и симпатии по первому взгляду, живые и смелые; улыбка, восхитительно сложная для тех, кто ее понимает, и вытянутое лицо как отражение на дне ложки – для фатов, для молодых людей с цитатами, для дураков. И неловко ей среди обмана света, и говорит она что вздумается. И вся ее внешняя веселость исходит из глубины грустной души, в которой являются белые призраки погребального шествия и слышатся звуки похоронного марша Шопена.
Она страстно любит ездить верхом, править, но ей делается дурно при виде капли крови; она по-детски боится пятницы, числа тринадцать; она обладает полной коллекцией предрассудков и слабостей, понятных и милых в женщине, слабостей, соединенных с оригинальным кокетством. Так, например, она очень занята своей ножкой, самой маленькой ножкой на свете, и всегда носит открытый башмачок на высоком каблуке…
Не оцененная и обесславленная женщинами и мелкими душами, ненавидящими искренние натуры, она создана, чтобы быть «влюбленной дружбой» таких людей, как мы, врагов светской подлости и лицемерия.
21 мая. Нашему брату нужна женщина маловоспитанная, малообразованная, одаренная только веселостью и природным умом. Она нас будет радовать и очаровывать, как милое животное, к которому привязываешься. Но если любовница понабралась светскости, искусства, литературы, если она захочет беседовать как равная с нашей мыслью, с нашими понятиями о прекрасном, если она тщеславна до того, что захочет сделаться подругой зачатой нами книги или наших вкусов, то она скоро станет для нас несносной, как ненастроенный рояль, прямо антипатичной.
22 мая. Я прочел книгу 1830 года, «Сказки Самюэля Баха» [16]. Как это незрело! Этот скептицизм действительно скептицизм двадцатилетнего. Как сквозит из-под иронии иллюзия! Это представление о жизни, а не сама жизнь. Сопоставьте с ней любую из замечательных книг какого-нибудь молодого писателя после 48-го года. Тут будет уже другой скептицизм – зрелый, оформленный и здоровый. Скальпель анализа вместо богохульства. Если дело так пойдет далее, то наши дети будут рождаться сороколетними.
23 мая. Что за пошлость – деревня, и как мало она дает пищи воинствующей мысли! Тишина, безмолвие, неподвижность, большие деревья с закрученными от жары листьями, напоминающими конечности лапчатоногой птицы… Это может веселить лишь детей, женщин или писца. Но человеку мысли становится неловко с глазу на глаз с природой, как при виде руки Божьей, превращающей его философский мозг в навоз и зелень! От подобных мыслей вы спасаетесь в стенах больших городов.
Моя любовница рассказала мне сегодня, что у нее болит грудь и ей не хватает денег на пиявки для лечения. Она так умилительно рассказывала, бедняжка! Но что это в сравнении со страшными мучениями тех, кто может покупать пиявок сколько угодно! Надо понимать, кто больше страдает: человек умирающий от несчастной любви и от несчастного тщеславия,