или человек, умирающий от голода. Я искренно верю, что первый.
28 мая. Наша пьеса «Литераторы» скоро будет окончена. Воздушные замки! Мы говорим, что если она принесет нам денег, много денег, то мы станем презирать эти деньги, попирать их ногами, насмехаться над ними, злоупотреблять или сорить ими, делать глупости. Хотя мы и уверены, что за деньги нельзя купить ни нового ощущения, ни нового счастья, мы стали бы с этими деньгами производить опыты, тратить их безумным образом, чтобы испробовать свою оригинальность, и удельный вес крупной суммы, и пощечину, которую можно дать богатым плебеям.
11 июня. Опять у меня боли в печени, и я боюсь нового припадка желтухи. Человек, живущий в мире литературы, не должен иметь нервной душевной организации. Если бы публика знала, ценой каких дерзостей, обид, клеветы, недомоганий духа и тела достается хоть малейшая известность, она бы нас точно жалела, вместо того чтобы завидовать нам!
15 июня. Мы бываем в гостях у соседей, дворян, людей любезных и приветливых. Это нас ни к чему не обязывает. Чем далее, тем труднее нам играть утомительную комедию света, которую другие исполняют так естественно и просто. В напряжении любезности заключается такая изнуряющая физическая само-растрата! Маска улыбки нам тяжела, противна нашим губам. Общие места нам так гадки, что почти больно прибегать к ним. Притворяться движениями и игрой физиономии, будто интересуешься шумом слов, сказанных только для того, чтобы избежать молчания, – это стоит почти болезненного усилия.
Между нами и этими людьми – пропасть. Наша мысль обитает выше их буржуазных интересов, ей трудно спускаться на низменную почву будничной мысли, вскормленной жизненной прозой и повседневными происшествиями. Да, мы принадлежим к тому же свету, у нас тот же язык, перчатки, лакированные штиблеты, и, несмотря на это, мы в нем чувствуем себя неловко, мы в нем чужие – как ссыльные в колонии, жители которой близки им лишь телесно, но душою далеки, далеки от них…
9 апреля. Один старик сидел возле меня в кафе «Риш». Гарсон перечислил ему все блюда и спросил, какое он желает. «Я желал бы, – сказал старик, – я желал бы иметь желание». Этот старик – сама старость.
11 мая. Звонят. Это Флобер. Ему сказали, что мы где-то видели палицу, которой убивают людей, палицу чуть ли не из Карфагена, и он хочет узнать теперь, где находится эта коллекция. Он нам рассказывает о своих затруднениях с карфагенским романом [ «Саламбо»], а затем начинает любоваться – с восторгом ребенка в игрушечной лавке целый час веселится, любуясь, – нашими папками, книгами, нашими маленькими коллекциями.
Флобер необыкновенно похож на портрет [актера] Фредерика Леметра в молодости. Он очень высок, широкоплеч, с красивыми большими глазами навыкате, немного припухшими веками; щеки полные, усы жесткие и висящие книзу, неровный цвет лица с красными пятнами. Флобер проводит в Париже по четыре-пять месяцев, нигде не бывает, видится только с двумя-тремя приятелями, живет медведем, как мы все живем. Сен-Виктор – как он, мы – как Сен-Виктор [17].
Любопытна эта «медвежья жизнь» писателей XIX века, если сравнить ее со светским образом жизни литераторов XVIII века, Дидро или Мармонтеля.
Нынешняя буржуазия не очень-то ухаживает за писателем, если он не готов взять на себя роль любопытной зверушки, шута или чичероне.
12 августа. Вчера я сидел за одним концом большого стола. За другим сидел Эдмон и разговаривал с Терезой [18]. Я ничего не слышал, но когда он улыбался, я тоже невольно улыбался, с тем же наклоном головы… Никогда не бывало подобной души в двух телах.
Мы посещаем только один театр. Все остальные нас раздражают и утомляют. У публики какой-то вульгарный, низкий и глупый смех, от которого нам делается тошно. Наш театр – цирк. Там мы видим клоунов, скакунов, наездниц, делающих свое дело и исполняющих свой долг: в сущности, единственных актеров, талант которых неоспорим, абсолютен, как математика или, лучше сказать, как salto-mortale. Ибо тут не может быть чего-то «вроде таланта»: вы либо падаете, либо не падаете.
И мы видим этих храбрецов, рискующих своими костями в воздухе, чтобы схватить какое-нибудь браво, мы глядим на них с каким-то хищным любопытством и вместе с тем с какой-то симпатией и жалостью, как будто это люди нашей породы, как будто все мы – паяцы, историки, философы, фантоши [19] и поэты – все мы скачем сломя голову для этой глупой публики.
15 декабря. Хорошо или плохо мы организованы? Во всем мы видим конец, крайний предел. Другие прямо, без размышлений, как скворцы, бросаются вперед. А мы, например, в дуэли, если не предвидим собственную смерть, то видим перед собою смерть противника, предстоящую тюрьму, пенсию, которую придется выдавать семье. Вечно зарождаются у нас в мозгу бесконечные выводы из непредвиденного, выводы, которые не пришли бы на ум никому другому. В какой-нибудь прихоти, любовной связи мысль наша заранее учитывает суммы денег, свободы и т. д., которые придется затратить. Даже в стакане вина мы видим мигрень завтрашнего дня. Так всегда! И мы все-таки не отказываемся от дуэли, от соблазнительной женщины, от хорошей бутылки…
Несчастье ли это, пóлно? Нет! Если оно и отравляет немного наслаждение настоящим, то по крайней мере непредвиденное не вышибет нас из седла и мы всегда готовы довести до конца предпринятое дело – с осмысленной решимостью, с накопившейся силой воли, с постоянным терпением при неудачах.
12 января. Мы у себя в столовой, в красивой нашей коробочке, кругом затянутой, замкнутой, обитой тканью, где мы повесили торжествующий «Королевский смотр» Моро, где всё светло и весело под кротким блеском люстры из богемского хрусталя.
За столом у нас Флобер, Сен-Виктор, Орельен Шолль, Шарль Эдмон [20], госпожа Дош [21] с кокетливо убранными красной сеткой, слегка напудренными волосами. Говорят о романе «Она и Он» госпожа Коле, где Флобер свирепо описан под именем Леонса.
Госпожа Дош убегает от десерта на репетицию «Нормандской Пенелопы» [Альфонса Карра], которая пойдет завтра, и Сен-Виктор, не имея материала для своей статьи, сопровождает ее вместе с Шоллем.
Разговор блуждает вокруг лиц нашего круга, касается того, как трудно найти людей, с которыми можно было бы ужиться, людей не запятнанных, не буржуазных, не грубых. Шарль Эдмон уверяет, что знает таких с десяток, но называет лишь трех-четырех. А потом мы начинаем сожалеть о недостатках Сен-Виктора. Он мог бы быть таким славным другом, но сердечной откровенности вы от него не