В 1937 году я часто видела Марию Ильиничну в подавленном настроении от всего происходящего в партии и очень усталой. В годовщину смерти Владимира Ильича я попросила ее выступить с воспоминаниями на районном торжественном собрании. Она долго отказывалась и, наконец, согласилась. На трибуне она очень волновалась, а закончив, спросила меня: «Я никаких глупостей не наговорила? — и добавила невыразимо грустно: — Знаете, я совсем не выступаю и боюсь говорить, вдруг, думаю, скажу что-нибудь не то». Опасения ее были не напрасными. Когда мне удалось в другой раз уговорить ее выступить, она, увлекшись воспоминаниями о Ленине, стала рассказывать, какой замечательный человек Николай Иванович Бухарин, как любил его Ленин и как всегда радовался ему. Зал притих… Имя Бухарина тогда уже было достаточно одиозным. Я, пытаясь привлечь внимание Марии Ильиничны, кашляла, стучала карандашом, но она не замечала ничего. Наконец Мария Ильинична посмотрела на меня, побледнела и сошла с трибуны, не закончив фразы.
На Московской объединенной партийной конференции атмосфера была очень напряженной и тревожной. Перед самым началом вечернего заседания, запыхавшись, вошла в зал Мария Ильинична, села рядом со мной и сказала: «Я очень боялась опоздать, всю дорогу бежала, а сейчас кружится голова». Обстановка на заседании накалялась с каждой минутой. Ораторы один за другим сообщали об арестах новых «врагов народа» — известных старых большевиков. Много говорили о самоубийстве любимого военными начальника Главного политуправления Красной Армии Яна Гамарника, о процессе Тухачевского, Уборевича, Якира и других.
К вечеру я обратила внимание на состояние Марии Ильиничны: глаза блестят стальным блеском, лицо и шея покрылись пятнами. Было видно, что она изо всех сил подавляет внутреннее возбуждение. Я стала уговаривать ее поехать домой, она отказывалась. Тогда я сказала, что обращусь в Президиум, чтобы вызвали врача сюда. После этого Мария Ильинична согласилась уйти. Я попросила секретаря парторганизации Комиссии советского контроля Петрова, сидевшего от нее слева, проводить Марию Ильиничну. После окончания заседания я пошла в райком, куда мне позвонил Петров и сказал, что отвел Марию Ильиничну в Бюро жалоб и в своем кабинете она упала без чувств. 12 июня, так и не придя в сознание, Мария Ильинична умерла. Убеждена, что обстановка 1937 года ускорила смерть Марии Ильиничны. Она тяжело переживала аресты, нагнетание страха и свое бессилие что-либо изменить.
Летом 1937 года арестовали моего бывшего мужа, отца моих троих детей Димитрия Константиновича Чудинова. Разойдясь, мы сохранили добрые отношения. Человек глубоко принципиальный, преданный партии, Чудинов не боялся открыто высказывать свое мнение и защищать его, не терпел неправды. В 1921 году он опубликовал в журнале «Сибирские огни» статью «Голод и кризис крестьянского хозяйства» с резкой критикой тогдашнего отношения к крестьянству. Против него в том же журнале выступил Е. М. Ярославский. Статья его, написанная совместно с Р. Г. Тумаркиным, называлась «Неверный компас, неверный путь» и требовала у Димитрия Константиновича отказа от своей позиции. Но тут как раз партия приняла решение о переходе к новой экономической политике, и отказываться ни от чего Чудинову не пришлось.
Спустя года три, когда развернулась дискуссия с троцкистами, Чудинов был ближе к ленинскому курсу, особенно в вопросах отношения к крестьянству, троцкистскую платформу назвал демагогической и не поддержал. Однако кто-то из работников индустриального техникума, где он тогда был директором, выкрал из его стола книжку с текстом троцкистской платформы и передал ее в контрольную комиссию. Возникло дело, которое разбирал Ярославский. Он хорошо знал, что Димитрий не троцкист, но за отказ сообщить, кто дал ему «платформу», настоял на исключении на полгода из партии «за неискренность». Уже как беспартийного специалиста-плановика Чудинова послали работать в Казахстан, а спустя полгода восстановили в партии. В 1937 году Наркомпрос перевел Димитрия директором техникума в Краснодар. По дороге туда, прямо в поезде, его арестовали, а ехавшего с ним сына отправили ко мне в Москву. После XX съезда партии Димитрия Константиновича посмертно реабилитировали и восстановили в парии.
Узнав об аресте, я написала заявление в МК и отнесла его Н. С. Хрущеву. Он сказал: «Сиди. Ты не имеешь к этому делу никакого отношения и нечего разводить ужасы. Тебе что, вожжа под хвост попала?» Но я настаивала на освобождении меня от работы секретарем и разрешении созвать для этого пленум райкома. Хрущев позвонил Маленкову, и тот дал согласие. Пленум состоялся на следующий день. Пришедший на пленум секретарь горкома Братановский (позднее он погиб в застенках НКВД) поставил вопрос о переброске меня на работу начальником управления зрелищных предприятий Московского Совета. О причинах он не сказал, и пленум подавляющим большинством голосов отверг перемещение. Тогда я сама объяснила фактическое положение дел. После этого мою просьбу удовлетворили, но не вывели из состава райкома, осталась я и в составе горкома партии.
Работы в управлении было очень много, я увлеклась ею. Вечера обычно проводила в театрах, домой приходила очень поздно. Вскоре нагрянула новая беда. Мой второй муж, Роман Иванович Млиник, член партии с 1918 года, профессор педагогики, преподавал во Всесоюзном коммунистическом институте политпросвещения, когда его исключили из партии «за потерю бдительности» и арестовали. В тот вечер я возвращалась домой поздно ночью и была удивлена тем, что все окна квартиры освещены. Дверь мне открыл человек в форме НКВД. Спрашиваю: «В чем дело?» — «В вашей квартире обыск». — «У меня?» — «Нет, у вашего мужа, Млиника».
Захожу в комнату. Роман сидит на диване, обнявшись с дочками Наташей и Элей. Из письменного стола все вывалено, большой деревянный ящик с рукописями мужа об известном чешском педагоге-гуманисте Яне Амосе Коменском перевернут. Полный разгром с книгами, а у нас их много — несколько тысяч. Швыряют на пол носильные вещи. Потом комнату мужа опечатали, предложив предварительно мне забрать свои вещи, повесили на двери замок. Трудно передать мое состояние в эти минуты. Когда мужа уводили, мы с ним горячо расцеловались, девочки повисли у него на шее. Слез у меня не было, были отчаяние и ужас.
Когда дверь за ним закрылась, мне еще предстояло объяснить младшим детям происшедшее. Во время обыска они спали, в комнату к ним я энкаведешников не пустила. Утром я сказала детям, что папа уехал в командировку. Самый младший, восьмилетний Лева, увидев запечатанной комнату, сказал: «Мама, а может, он уехал в такую же командировку, как папа Лени Рабиновича?»