Давид Рабинович, помощник Н. С. Хрущева, незадолго перед этим был арестован (как и все работники секретариата Хрущева), и от него выбивали против Никиты Сергеевича показания. Комната его, как и у нас, была опечатана, на дверях висел замок. Лева бывал у Лени, жившего этажом выше, и видел это.
Мне надо было искать другую работу, на идеологической оставаться нельзя. Секретарь Свердловского райкома Аникеева решила вынести вопрос на пленум для «соответствующих выводов». На пленуме меня, как полагается, «проработали», но этим и ограничились, не вывели даже из состава пленума. Участвовавший в заседании Вышинский — он был членом райкома — упрекнул меня в неискренности за то, что ранее не сообщала о том, что муж был когда-то эсером. Я ответила: «Не думаю, что ваша жена, когда ее куда-нибудь выбирают, объясняет, что ее муж — бывший меньшевик».
Н. С. Хрущев к тому времени уехал на Украину, его в МК сменил А. И. Угаров. Пошла к нему. Он уже знал о происшедшем и сказал, что из состава горкома меня выводить не будут, а работу сменить надо.
Близкая моя подруга по иркутскому подполью Люба Литвина работала инструктором Краснопресненского райкома и помогла мне устроиться председателем небольшой швейной артели в их районе. Правда, пришлось согласовывать это с председателем Центрального правления промысловой кооперации Михаилом Семеновичем Чудовым. Его, работавшего ранее вторым секретарем Ленинградского обкома партии, сместили после убийства С. М. Кирова вроде как за потерю бдительности и послали в промкооперацию. Вскоре, правда, и его арестовали и расстреляли. Реабилитирован Чудов и восстановлен в партии только после XX съезда КПСС.
Итак, я председатель артели швейников. Артель помещается в полуподвале, страшно грязном. На столах и верстаках почти у каждого рабочего места рядом с утюгом бутылка водки и стакан. Работают почти все навеселе, но дело знают. Многие откуда-то уволены за пьянку. Заказы, как правило, выполняются не в срок. Смотрю, и мне стыдно, что люди так живут, так опустились. Предлагаю: «Давайте устроим субботник и уберем нашу мастерскую». Привели мужчины своих жен, и мы все вместе навели чистоту. Потом договорились, чтобы бутылок на столах не было. Мастерская вдруг превратилась в чистую, даже симпатичную. Затем общими усилиями начали ликвидировать задолженность заказчикам. У каждого мастера было несколько вещей, которые лежали месяцами. Легковерный заказчик приносил бутылку и давал задаток. Бутылка опустошалась, деньги пропивались, а вещь лежала. Постепенно мы добились того, что задаток брали в кассу и выдавали деньги только по мере выполнения заказа. Вскоре работу мастерской оценили как хорошую, а я даже получила премию от Центрального правления промысловой кооперации.
Материально мне жилось тяжело. Зарплату в маленькой артели получала более чем скромную, а на руках была большая семья. Зная об этом, кое-кто из старых друзей добился через Московский комитет откомандирования меня в Наркомат торговли, где я была назначена заместителем начальника Управления торговли. Оргбюро ЦК утвердило это назначение. С деньгами стало лучше, не приходилось каждый день думать, на что купить хлеб.
Я немного успокоилась и не ожидала уже каких-либо новых бед, тем более что Сокольнический район стал посылать меня с докладами на предприятия. Но прошло месяца два или три, как ко мне на квартиру пришли проверять паспорт. Я в эту ночь дома не ночевала, узнала о приходивших утром, позвонив детям, и поняла, что приходили арестовать. Позвонила на работу, что не приду, и отправилась домой. Ждать…
Потом, взяв с собой Наташу и старшего сына Костю, пошла к Бурсакам договориться, чтобы позаботились о детях. Борис и его жена Мура обещали, и Борис, как уже имевший опыт, посоветовал взять с собой побольше вещей, особенно теплых. «И сходи прямо от нас в баню, — сказал он. — А то может случиться, что не скоро туда попадешь». Свое обещание заботиться о детях Борис и Мура выполняли, пока Бурсака не арестовали вторично.
Сходила я в баню, потом собрала вещи, уложила их — по совету Бурсака же — в чемодан и стала ждать.
Часов в 10 утра 10 апреля 1938 года позвонили из наркомата, что приехали какие-то товарищи, спрашивают, когда я приеду. Я ответила, что пусть едут ко мне домой. Минут через 40 они явились. Младших детей я отправила в школу, не хотела, чтобы они видели предстоявшее повторение ужаса ареста мужа. А зашедшие за Наташей ее подружки по мединституту Вера Антонова и Нина Шарова не успели уйти и теперь притаились где-то в углу, потрясенные происходящим. Все же я уговорила старшего из приехавших отпустить девушек. Обыск длился долго, несколько часов, и младшие вернулись из школы. Все теперь происходило при них, знавших свою мать как честного человека, никогда не говорившего неправды. Теперь они видели: мать уведут в тюрьму. До сих пор перед глазами их растерянность и горе, их рыданья. Говорю: «Не верьте ничему, я ни в чем не виновата, меня скоро выпустят…» Вдруг старший из приехавших спрашивает: «Где ваши сбережения?» Отдаю сберкнижку, на счету 49 рублей. Все, с чем остается семья.
Страшно рыдала Наташа, ей уже 18 лет, она все понимает, бросается мне на шею, плачет. «Талочка, будь мужественной, на тебя остаются все дети. Что бы со мной ни случилось, знай, что я ни в чем не виновата», — говорю я, едва сдерживая слезы. Горло перехватывает. Она кивает головой и снова рыдает. Когда меня вывели к машине, ожидавшей у подъезда, я успела оглянуться: дети прильнули к окну тесной кучкой. Я помахала им рукой и, собрав силы, улыбнулась.
На допросах меня стращали, угрожая арестовать детей. Я отвечала, что давать предательские показания не буду, клеветать на себя и товарищей по партии и работе не стану. Следователи обзывали меня контрреволюционеркой, сволочью, материли, продолжали свои угрозы, стуча кулаками по столу. Стремились запугать, сбить с толку, измучить и ослабить. Правда, не били. Но угрозы расправы с детьми были невыносимы, устоять было очень трудно. Стискивая зубы, едва сдерживая слезы, я держалась.
В камере Внутренней тюрьмы НКВД на Лубянке среди обитательниц я оказалась единственной — большевиком, бывшим партработником. Преобладали бывшие эсерки, меньшевички, была одна баронесса. Поначалу сокамерницы относились ко мне с нескрываемым презрением. Одна из эсерок даже сказала: «Нам больше пяти лет не дадут, а вот с вами неизвестно, что будет. Можете и не вернуться». Но постепенно отношения вошли в норму. Сблизила общая судьба. Мы вместе ухаживали за возвращаемыми избитыми с допросов, как могли, помогали друг другу. Почти все говорили, что ни в чем не виноваты, но уже подписали «признания» либо собирались их подписать, чтобы избавиться от издевательств и избиений.