Там можно было только стоять. Из карцера я вдруг ясно услышала будто голос моей Наташи, вроде как она говорила: «Отпустите маму, мы с ней уедем в деревню. Мамочка, родная, скажи ты им, что им нужно, и мы будем вместе». Сначала я поверила, что это Наташа, но затем какое-то материнское чувство подсказало, что это не она, что меня провоцируют.
Потом следователь сказал, что мои дети якобы не хотят со мной разговаривать, потому что я не сознаюсь. Но я продолжала верить в Наташу и остальных детей. Но как мучительно было не знать, что с ними, как они живут. Это нестерпимая пытка для каждой матери. Тяжелым физическим пыткам меня не подвергали, хотя я этого ожидала и внутренне к этому готовилась.
Еще на Лубянке два дня в нашей камере пробыла женщина, обвиненная в шпионаже. Я сначала отнеслась к ней с подозрением, почему-то подумала, что подсадили нам «утку», доносчицу. Как потом выяснилось, она то же подумала про меня и не хотела разговаривать. Но один раз, когда я вернулась в очень тяжелом состоянии с допроса, молчунья помогла мне, и мы разговорились. Она рассказал, что ей довелось сидеть в одной камере с Варварой Николаевной Яковлевой, членом партии с 1904 года, замечательной революционеркой, энергичным и исключительно волевым человеком. Секретарь Московского областного бюро ЦК партии, она в октябре 1917 года была членом Партийного центра. Во время борьбы с колчаковщиной и за освобождение Сибири от белых и интервентов Варвара Николаевна руководила Сибирским бюро ЦК РКП (б). Председателем Сибревкома был тогда Иван Никитич Смирнов, и вот неожиданно я услышала их имена от Эрны — так звали мою собеседницу (фамилию, к сожалению, я уже забыла). Она рассказала, что Варвару Николаевну допрашивали ежедневно, вернее, каждую ночь и с допросов ее приводили в очень тяжелом состоянии. Руки у нее были забинтованы, и через бинты сочилась кровь. Ей загоняли металлические иголки под ногти. Так палачам удалось сломить ее и заставить выступить свидетелем на процессе Н. И. Бухарина, А. И. Рыкова и других, участвовать в этом подлом спектакле, произведшем ужасное впечатление на весь мир, а нас склонившем еще больше поверить в Сталина. Для меня, хорошо знавшей Варвару Николаевну, это было особенно ужасно, в голове не укладывалось все, что она говорила на процессе. Ничего не зная о пытках, я, читая газеты, и верила и не верила ее словам о подготовке уничтожения «левыми коммунистами» в 1918 году Ленина, Сталина и Свердлова. И вот в камере я узнала истинную подоплеку этих «показаний».
Наконец допросы прекратились, я так никаких «признаний» и не подписала, и в одну из несчастных ночей меня отправили вместе с группой заключенных в большом фургоне в Бутырскую тюрьму. Там мы сразу оказались в большом помещении, которое более опытные из нас назвали «вокзалом». Оно действительно было похоже на вокзал, переполненный серыми, истощенными заключенными. Среди нас оказалось несколько московских партработников, и мы старались быстро рассказать друг другу, в чем каждого обвиняют и кто еще проходит по делу.
Вскоре открылась дверь в небольшую комнату, и туда стали вызывать по фамилиям. Почти все выходившие из нее плакали, сообщая решение — приговор Особого совещания НКВД. Но кажется, все были довольны тем, что больше не придется подвергаться изматывающим допросам, надеялись, что из лагеря смогут писать в ЦК и другие места просьбы о пересмотре дела.
Назвали и мою фамилию. Я бодро вскочила с лавки, и, уверенная, что меня вызвали для освобождения, вошла в черную дверь. Человек с большими нашивками довольно вежливо предложил мне сесть, вытащил из папки какую-то бумагу и сказал, что меня отправляют в лагерь на восемь лет по статье 58 пункты 10 (агитация против советской власти) и 11 (действия в сообществе). Я не хотела расписываться в прочтении, конце концов подписала, когда он сказал, что тогда подпишут свидетели объявлени приговора. Написала, что с приговором не согласна.
Как и другим, мне разрешили написать открытку обещали дать свидание. Но увидеть детей мне не довелось. Все наши сборы на этап свернули в два дня и раньше времени пригнали на запасные пути Казанского вокзала, где уже стоял эшелон из теплушек. Старший охранник скомандовал: «Немедленно освободить чемоданы!» Куда вещи девать? Мы попытались запротестовать, но старший и слушать не стал: «Вы что, на курорт собрались?! Освобождай чемоданы, а то штыками выбросим ваше барахло».
Некоторые из нас успели получить свидания со своими близкими, им принесли необходимые зимние вещи, а тут забирают чемоданы. Догадались, что можно использовать как мешки юбки, наволочки, рубахи, и кое-как под окрики конвоя стали распихивать свои пожитки.
Простояли мы у эшелона несколько часов, то и дело нас пересчитывали по головам, пока, наконец, не погрузили в теплушки. Здесь мы торопливо настрочили коротенькие записки, сложив их треугольниками. Я написала: «Передайте по адресу это письмо. Нас срочно отправили, и мне не удалось связаться с детьми. Спасибо Вам». В лагере узнала, что письмо не дошло.
В Сызрани нас выгрузили и повели в пересыльную тюрьму. Проходили через большую площадь с огромными лужами. Когда мы оказались в самом грязном месте, старший по конвою вдруг скомандовал: «Ложись!» Мы даже не поняли сразу эту команду, остановились и стояли на месте. «Ложись, мать-перемать!» Больше половины опустились на колени в глубокую грязь, но остальные стояли неподвижно. Ко мне подбежал конвоир и замахнулся прикладом, но другой закричал: «Не тронь ее, отвечать будешь!» — и тут же скомандовал: «Поднимайсь! Шагом марш!»
В Казахстане, куда нас привезли, я вместе с товарищами по этапу сначала оказалась на распределительном пункте Карабаз. Отсюда нас назначили в крупное хозяйство «Бурма» — большой сельскохозяйственный лагерь, сочетавший растениеводство с овцеводством, молочным хозяйством и огородничеством. Имелись здесь различные подсобные мастерские. Работало в «Бурме» больше тысячи заключенных. Меня включили в овощеводческую бригаду, состоявшую почти полностью из политзаключенных и лишь нескольких уголовников. Как и в остальных бригадах, бригадир и учетчики — из урок. Они поощряли безделье своих друзей, ставили им полную выработку за счет политических. Нам же записывали ее не полностью. Бороться с этим практически было невозможно.
Привели нас на поле с еще не убранным горохом. Он перерос, стручки, как ножи, впивались в руки. Бригадир посмотрел и сказал: «Ну, это пусть троцкисты убирают». Потом развел по делянкам и, показав мне заданный участок, сказал: «Замаливай свои троцкистские грехи». День был очень жаркий. Я работала в кофте с короткими рукавами и старалась изо всех сил. Вообще надо сказать, что политические всегда работали добросовестно. К вечеру норму я перевыполнила, но руки были в крови по локоть, изрезанные острыми стручками. Спали мы в бараке-сарае на соломе, прямо на земле.