Два примера из области музыки. «Живем полной жизнью как никогда», — написала на Большую землю С. П. Преображенская (любимая ленинградцами певица 12 апреля 1942 года выступила в сопровождении оркестра Радиокомитета и имела большой успех). «Как бы распелась ты здесь, в Ленинграде», — такие слова адресовал другой вокалистке 17 ноября того же года ее поклонник. Он чуть ли не сожалеет, что она эвакуировалась![6]
Период блокады был яркой страницей и в истории Большого симфонического оркестра Радиокомитета, и в творческой биографии Льва Маргулиса. Пережив трагедию первой зимы, возобновив затем свою деятельность, коллектив приобрел мировую известность. В городе он находился на особом положении, участвовал в самых ответственных концертах, был на столь высоком уровне единственным. Ощущали свое особое положение и музыканты. Заменить каждого из них было нелегко. Они составляли ансамбль «штучных» специалистов, и это льстило артистическому самолюбию, удовлетворяло амбиции (сколь бы скромен ни был человек). Маргулис являлся одним из ведущих музыкантов коллектива. В составе оркестра он выступал на лучших концертных площадках, постоянно участвовал в радиопередачах. Приобрел известность и вне общих выступлений — его приглашали в качестве солиста в большие афишные концерты, и его имя (хоть и написанное несколько мельче) стояло в анонсах рядом с именами самых популярных артистов.
С освобождением города от блокады ситуация изменилась. Из эвакуации вернулось множество первоклассных музыкантов. Приехали прославленные коллективы (в их числе — оркестр Филармонии). Число «штучных» специалистов резко возросло. Время шло вперед, выстраивалось по-новому. И оркестр Радио, и Маргулис нашли свое место в послевоенной жизни, работали вполне успешно[7]. И все же годы блокады освещены в их пути особым светом[8].
Как отмечалось, о творческой стороне своей блокадной жизни Маргулис писал предельно лаконично. Архивные источники позволяют воссоздать более полную картину — и общую, и ту, что касается музыки. Сведения такого рода — конкретизирующие, расширяющие, углубляющие текст дневника — сосредоточены в разделе «Документы и материалы», а также в комментариях. Они позволяют понять истинный масштаб блокадной деятельности и оркестра, и одного из лучших его музыкантов.
А. Н. КрюковТекст дневника печатается по оригиналу, который в настоящее время передан на хранение в Центральный государственный архив литературы и искусства (ЦГАЛИ СПб).
Дневник представляет собой три тетради в бумажном переплете.
«Общая тетрадь» размером 169x208 мм. «Тетрадь для записи (карандашом)» 140x198 мм. «Тетрадь для записи (карандашом)» 140x198 мм.
Листы линованные, без полей. Некоторые страницы незначительно повреждены. Часть страниц третьей тетради не заполнена. Записи, с некоторыми зачеркиваниями и вставками, сделаны синими, черными и лиловыми чернилами.
Часть записей в дневнике делалась по памяти, спустя некоторое время после событий. Этим объясняются разнобой в датировках.
Текст дневника печатается с незначительными сокращениями.
22-е июня 1941 г.
В 10 часов утра позвонил папа и сообщил, что в городе неспокойно. Я не обратил внимания и собирался с Мусей{1} пойти на Невский, купить ей кофточку к белому костюму. Она хотела непременно дорогую, крепдешиновую, а я бы ничего против не имел купить попроще, а на оставшиеся деньги купить продуктов, т. к. время все-таки тревожное{2}. Мы вышли в одиннадцатом часу и направились прямо на Невский. Купили кофточку крепжоржетовую за 60 руб. и пошли к Соломону, хотя имели в виду зайти раньше в сберкассу, вынуть 700 руб. для поездки в Сочи{3}. Люба{4} еще была в больнице, она родила девочку. По радио передали, что в 12 час. состоится выступление тов. Молотова, передаваемое по всем станциям СССР. Мы строили догадки о поводе для выступления и ждали. В. М. Молотов объявил, что германские войска перешли нашу границу на всем ее протяжении от моря до моря. Соломон схватился за голову, но в конце речи аплодировал Молотову в знак согласия, что враг будет разбит{5}. Оттуда мы пошли и, постояв немного в очереди, взяли в сберкассе деньги. По дороге домой Муся высказывала свои мысли о никчемности теперь и костюма, и кофточки. Ночью тревоги{6}.
23 июня.
Объявление мобилизации{7}. Я был в театре{8}, сбор в котором должен был состояться 29 числа. Узнавал насчет спецучета{9}. Днем (в 4, 5 час.) стоял у Мариинского театра. Встретил Славу, потом Шретера{10}, и вместе звонили в Филиал, чтоб приехала Ольга Николаевна{11}, и взяла листки спецучета. В Мариинке такие листки были выданы на руки оркестрантам. Ольга, видите ли, дежурила и никак не могла приехать. Звонили Боярскому{12}. Наконец около 5-ти часов она изволила приехать. Мы увивались вокруг нее, изъявляя, как могли, свое неискреннее к ней расположение. Поехали вместе с ней в Филиал, и там выяснилось, что листок есть только на Славу. Мы с Сашей ушли несолоно хлебавши. Дома Симочка{13} нервничала и боялась тревог{14}, но ночью, когда ее будили, быстро одевалась, как никогда днем, и торопила нас в убежище.
24 июня.
Не помню, какой был день. Наверное, беспокойный. Но самое важное то, что я, очевидно, в этот день пошел устраиваться к Юхнину{15}. Он меня принял и сказал, что, если б я был свободен, он принял бы меня в оркестр. Я побежал «освобождаться» от Филиала. Боярский наотрез отказался отпустить меня. Волнуясь и кипя, я после больших трудов и советов друзей по телефону добился Радина{16} (директ[ор] Мариинки). Он сказал, что ничего против не имеет. Я вспомнил, в этот день была гроза. Я бегал за Боярским, чтоб он, т. к. он не хотел брать на себя мое увольнение, спросил об этом Радина. Он обещал, но я видел, что ему не до меня. Раздался гром, совершенно явный гром после молнии. Он стал серым и нервно сказал: «Вы слышите?» Я ответил, что это гром. «Нет, милый, это бомбы», — прошептал он громко и бросился в трамвай.
25 июня.
Боярский, после долгих пререканий наконец принял мое заявление, но к вечеру выяснилось, что Юхнин не может меня взять. Я звонил Боярскому, чтобы он не показывал моего заявления Ольге Николаевне, он обещал.