Он так же незаметно исчез в дождевой мгле, как т:
появился. И мы забыли о нем, выбежали на дорогу и начали кружиться по грязи.
- Дождик, дождик, припусти!
- Мы поедем во кусты! - орали мы, пока наши бабки не покликали нас домой. Бабушка вытряхнула меня из мокрой одежды, завернула в теплую дерюгу, и я скоро заснул за печкой.
Проснулся я от людского говора, заполнившего избу.
Надо мной наклонилась мать. Я не видел ее неделю:
работала в степи. Я обнял ее шею, прижался губами к лицу, соленому от пота, пахнувшему полынью.
- А мы тебе хлебушка привезли, лисичка в поле испекла, - сказала мать, украдкой целуя меня: она боялась бабушки, которая часто ворчала: "Ишъ, разнежились!"
Я сел на подоконник и начал грызть "лиспчкпп" сухарь, пахнувший солнечным теплом и степными травами.
Любил я вот так летними сумерками сидеть на подоконнике и смотреть, как линяет на закате небо, смуглые пастухи с длинными кнутами, дубинками и котомками гонят стада коров и овец, мужик с вязанкой дров переходит вброд речку на перекате, краснорожий парень проезжает на телеге со свежей травой и играючи стегает кнутом идущую мимо девку, бегут скликанные матерями ребятишки, отводившие лошадей на ночь в луга, суетятся на берегу женщины, заваривая на ужин уху. Вскоре по всему берегу среди кустов тальника разгораются костры.
Оттуда доносятся запахи дыма и рыбы, Из лугов пришел с уздечкой отец в бязевой рубахе, сел на каменное корыто около хлева. Улыбаясь, подкручивая усы цвета овсяной соломы, он говорил что-то маме.
которая доила в хлеву пеструю корову. Из окна я видел загорелую щеку и светлый ус отца, повязанную платком голову матери и белый пах коровы. Хорошо и радостно было мне оттого, что я вижу моих родителей веселыми, чую ядреный запах хмелевых дрожжей - бабушка замешивает хлебы на кухне, слышу гулкие удары молотка со железу - дед орудует в кузнице.
Переваливаясь большим животом, мама понесла ведро с молоком к погребице, но отец взял у нее ведро и сказал:
- Берегись, Анисья! - и погладил ладонью ее плечо.
Мама процедила молоко, налила в плошку коту, который ластился у ее ног, мяукая. Потом она подошла к открытому окну и подала мне глиняную кружку с молоком.
Когда зажглп свет на кухне, я увпдел чужого человека, стоявшего у порога. На широких плечах его был короткий зипун с обтрепанными рукавами, на ногах избитые лапти, в больших руках он мял старенький картуз.
И тут я узнал того, кто днем так внезапно скрылся в дождевой белесой мгле.
- Люди добрые, пустите ночь переспать, - скг-.мл он, глядя на мою мать, видимо чувствуя, что она в этом доме самая мягкосердечная.
- Ты кто? - спросил его дедушка, нахмурив лохматые брови.
- Иду в ссылку в Голодную степь. Больше суток нельзя оставаться в одном селе. У старосты был я.
- Ночуй, чего там толковать. Нелегкая жизнъ-то по волчьему билету?
- Привык. Иду от самого Петербурга. - Странник помялся, вышел в сени и сел на порожек. Я видел в открытые двери его согнутую широкую спину, и мне было очень жалко странника. И я тянул и прятал кусочки мяса, чтобы потом дать страннику.
- Оставь ему щей, - сказал отец.
- Как бы староста не взбранился. Человек бог его знает какой, лица не перекрестил, - возразила бабушка.
- Старенький, умаялся за дорогу, - сказала мама, - нелегко живется.
- У него жизнь - хуже не придумаешь, врагу Ее пожелаешь: волчок он, любой может убпть его и не отвечать за это, - сказал дедушка и громко позвал: - Эй, брат, жди ужинать.
- Спасибо, сыт я.
- Иди уж, чего там, - грубовато-ласково приказала бабушка, наливая щп в большую деревянную чашку. И тайно положил в нее куски мяса.
Человек сел за стол, глубоко вздохнул, вызвав ответный вздох и мамы и бабушки.
- Как зовут тебя? - спросила бабушка.
- Касьяном.
Касьян ел неторопливо, основательно, как человек, которому редко приходилось поесть досыта. Когда он съел щи и кашу, мать дала ему кусок рыбного пирога. Сытыми, посоловелыми глазами оглядывал Касьян кухню, и я, поняв, что он хочет пить, принес ему ковш холодной воды.
- Моя бабушка не страшная и не злая, - сказал я Касьяну.
Он засмеялся и, поглаживая мою щеку тыловой стороной ладони,сказал:
- Эх ты, человек!
Мама и бабушка сели за прялки, отец, дедушка и Касьян легли на глиняном полу, застланном полынком и чернобылом. Я не понимал их речей и следил только за выражением лиц, за жестами. Когда дедушка спросил Касьяна о чем-то, тот взял горсть полынка, скрутил в жгут и бросил под порог.
- Вот что будет с нашим братом. А на войне, как на огне, все сгорит, сказал он.
Дедушка почесал затылок и, кивнув на отца, сказал:
- Его заберут, а что Анисья с этим огольцом делать будет? - Он посмотрел на меня. - А там она другим ходит. Я уже не работник, стянуло всего, не разогнусь.
Касьян заговорил полушепотом, и я чувствовал, что слова его успокаивают дедушку.
- Легко сказка говорится, да нелегко дело делается, - сказал отец.
Заснул я на руке Касьяна, а утром его уже не было.
С этой ночи все в нашем доме стали тихими и задумчивыми, как будто помер кто. Приезжал в село офицер.
закупил десятка два верховых лошадей. Женщины все чаще смотрели из-под руки на вечерние закаты, сокрушенно говорили о войне.
Сумасшедший Перфил, проходя по улицам в длинной холщовой рубахе и лохматой овчинной шапке, вдруг надал на дорогу к, прислонив к земле ухо, ощерившись, кричал:
- Ройте могилы!
L-тарухп крестились. А Иерфил вскакивал и бежал в луга. Мать хватала меня за руку, волокла домой. Приглушенные говоры людей, их озабоченные лица, пожары полыхавших за рекой закатов, рев коровьего стада сумерками все наполняло меня ожиданием чего-то тревожного, сказочного, заманчивого.
На войну отца взяли зимой. Жалости к нему я не испытывал: он был здоровый, сильный человек, и мне казалось, что ему хочется воевать. Несколько подвод ехало по деревне, новобранцы шли сбочь дороги, отец и мать в шубах шли за санями, в которых сидели такие же, как я, ребята. Вдруг мать заплакала. Отец высадил меня на снег, а сам прыгнул в сани. Пьяные новобранцы погнали лошадей, распевая песни. Когда мы пришли с матерью домой, изба показалась мне темной и неуютной. В люльке орал мой маленький братишка Тимка. Бабушка сердито разрубала кизяки и бросала их в печь.
3
Вряд ли кто в нашем селе работал больше моего деда.
О нем говорили, будто он в молодости на заработанные по найму деньги купил сапоги, в которых и пошел под венец со своей Марьей. С тех пор прошло более сорока лет, но сапоги все еще были целые, потому что дедушка надевал их только на пороге церкви, чтобы простоять обедню.
В обычные же дни он ходил в лаптях, валенках, а летом босиком. Как я стал помнить его, он всегда сутулился, покряхтывал, ел очень мало, в самые лютые морозы не надевал варежек, шапку носил за пазухой, на всякий случай. Зимою голова его серебрилась инеем.