Только тиражи оставались маленькими. Набоков констатирует:
«Вследствие ограниченного обращения их произведений за границей, даже эмигрантским писателям старшего поколения, слава которых твердо установилась в дореволюционной России, невозможно было надеяться, что книги доставят им средства к существованию. Писания еженедельной колонки в эмигрантской газете никогда не хватало на то, чтобы сводить концы с концами. По временам нежданный куш приносил перевод на иностранный язык, в основном же продление жизни пожилого писателя зависело от подношений разнообразных эмигрантских организаций, заработков, доставляемых публичными чтениями, да от щедрости частных благотворителей»[15].
От конъюнктуры издательского дела зависели и настроения и активность поселившихся в Берлине русских писателей, к которым постоянно присоединялись визитеры из советской России или из других центров эмиграции. Так, Горький, всемирно признанный патриарх социально-критической литературы, в течение многих месяцев снимал большую квартиру на Курфюрстендамм, а также виллу в Бад Сааров под Берлином, откуда он пытался повлиять на происходившее в немецкой столице.
Летом 1922 года в Берлине на десять недель останавливалась Марина Цветаева, которую опекал Эренбург, даже временно предоставивший ей и ее дочери свою комнату в одном из пансионов Вильмерсдорфа. Эренбург ввел ее в круг берлинских поэтов как восходящую звезду на небосклоне лирики. Позже она отмежевалась от него и говорила о нем: «Циник не может быть лириком!»[16]
Но именно Эренбург в 1956 году, во времена оттепели после смерти Сталина, своей статьей о ее лирике решающим образом повлиял на ее реабилитацию после трех десятилетий полного замалчивания в Советском Союзе. Сегодня Марина Цветаева, в 1941 году покончившая жизнь самоубийством, признается поэтессой, имя которой окружено настоящим культом.
И еще один поэт, подвергавшийся гонениям, тоже сквитавший свои счеты с жизнью самоубийством, а в наше время давно признанный культовым божеством, в течение нескольких недель в 1922 году пробушевал как смерч над берлинской колонией эмигрантов. Он ходил по городу, прежде всего по его ресторанам и ночным клубам, в сопровождении своей жены Айседоры Дункан, знаменитой американской исполнительницы выразительных танцев. Парень от земли, который говорил только по-русски, и театральная звезда, которая была на 19 лет старше него и за исключением нескольких слов совершенно не говорила по-русски, незадолго до этого поженились в Москве. Попойки Есенина, его размолвки с ревнивой женой, происходившие на глазах всей публики, и его чреватые скандалами поэтические вечера давали желанный материал не только трем ежедневным русским газетам в Берлине, но и немецким газетам, промышлявшим сплетнями.
Вместе с всегда громогласно выступавшим Маяковским приехала целая группа поэтов, которые через несколько недель или месяцев снова возвратились домой. Среди них был молодой Борис Пастернак, который после долгих настояний получил от советских властей туристическую визу. Он хотел навестить своих эмигрировавших в Германию родителей и встретиться с Мариной Цветаевой, с которой незадолго до этого начал переписываться. Но поэтесса уехала за несколько дней до его приезда, им не суждено было встретиться. Молодой лирик во время своего краткого добровольного изгнания уединился от литературных дел. За время своего семимесячного пребывания он опубликовал лишь несколько стихотворений. Говорят, что он часто ходил по ночным улицами, громко разговаривая с самим собой, обсуждал все за и против своего возвращения в Москву[17]. В одном из писем в начале 1923 года, за несколько дней до своего отъезда в Москву, он резюмирует: «Берлин мне не нужен!»[18] Шкловский писал тогда: «В Берлине Пастернак тревожен. Человек он западной культуры, по крайней мере, ее понимает, жил и раньше в Германии. (…) Мне кажется, что он чувствует среди нас отсутствие тяги»[19].
Шкловский тоже станет возвращенцем, так же как Белый и Толстой, этот «красный граф», который еще во время гражданской войны сочинял пропагандистские памфлеты для белых генералов. Будучи противником большевиков, Толстой эмигрировал сначала в Париж, а уже оттуда перебрался в Берлин, где снял шикарную квартиру на Курфюрстендамм. В одном из писем он называет совершенно простую причину своего переселения в Германию: «В Париже мы умерли бы с голоду». Кроме того, у него, видимо, были там очень большие долги. То есть его переселение было одновременно и бегством от своих заимодавцев[20]. И в Берлине, по слухам, он тоже наделал долгов, это одна из причин его возвращения в Москву.
Возвращение на Родину
Споры о признании Октябрьской революции на рубеже 1922–23 годов раскололи эмигрантскую колонию. Разногласия выявились прежде всего в двух самых больших русских литературных объединениях, существовавших тогда в Берлине, — в «Доме искусств» и «Клубе писателей». Эти объединения не имели постоянного местопребывания. Встречались чаще всего в кафе, которые становились местами стихийно возникавших декламаций, горячих диспутов. Самым замечательным было кафе «Леон» на Ноллендорфплац. Его помещения на втором этаже именовались русскими попросту «наш клуб», так как там еженедельно встречались члены «Клуба писателей».
И другие кофейни на Ноллендорфплац с ее русскими лавками, цирюльнями и конторами тоже часто посещались литераторами с востока, так что в начале двадцатых годов не было чего-то необычного в том, что буквально в двух шагах друг от друга проходило несколько поэтических выступлений. Особой популярностью пользовалось кафе «Прагер Диле». Оно стало местом встреч вновь прибывших из России. Белый даже придумал слово «прагердильствовать», что для него означало проводить время в философствовании, полемике в голубой дымке и с коньяком. Мучимый всевозможными несчастьями и депрессиями Ходасевич тоже часто бывал в этом кафе. Он посвятил этому кафе «Прагер Диле» свое очень мрачное стихотворение «Берлинское». У Эренбурга там было свое постоянное место, где он на разбитой пишущей машинке, казалось, не обращая внимания на хождение вокруг него, строчил свои тексты. Там же он давал советы желавшим возвратиться. Не удивительно поэтому, что Эренбург очень быстро попал под подозрение в работе на советскую разведку.
Один из современников вспоминал: «Мы ведь знали, что он часто прямо из нашего кафе направлялся в советское посольство, где подолгу задерживался в великолепно обставленном кабинете „культурного атташе“»[21].