В Москве остался их средний брат Алексей (в ноябре ему исполнится восемнадцать), за год до того окончивший школу. Семья давно уже привыкла к мысли, что после школы он уедет в Ленинград, в Академию художеств. Ко что значит «привыкла»? — отвыкнет! Да ведь и семьи уж нету той… Так что хотя предыдущей, «финской» зимой он все-таки побывал в Ленинграде, показывал свои рисунки, лето ничего не прояснило. Ясно было лишь, что Петиной стипендии и частных уроков маловато на троих, еше бы нужен «кормилец», какая уж тут Академия… Он, быть может, еше поколебался бы, да самого угораздило «под статью попасть».
…В те времена считалось, что дети интеллигентных родителей должны учиться музыке. По этой причине у Гастевых был рояль, не принесший, впрочем, лавров никому из братьев, хотя Петя и приучил Юру к «серьезным» концертам: ведь и книги, как известно, не всякий усердный читатель пишет, а из пишущих — впопад. Дольше других морочил голову себе и братьям Юра, но денег на уроки хватило ненамного дольше, чем его усердия (просто очень стыдно стало перед Петей, когда они остались втроем). А летом 40-го года рояль, во исполнение приговора над врагом народа А.К. Гастевым, конфисковали. На счастье братьев, однако, эта единственная по-настояшему ценная в доме Гастевых вещь (шесть тысяч на старые) оказалась… бабушкиной (со стороны матери), и добрые люди (были такие, были!) помогли ребятам не только нужные бумаги найти, но и отсудить — не сам рояль, но куда более нужные им тогда шесть тысяч. Для этого, естественно, пришлось немало походить за разными справками. Тогда то ЦИТовский комендант Футлих и счел своим партийным долгом сказать какую-то гнусность Алеше насчет «врага народа» (хотя еще так недавно, так искренне, с таким удовольствием готов был облизать любой вражеский член), за что немедленно схлопотал по морде.
Состоявшийся вскоре народный суд был чертовски гуманным к распоясавшемуся хулигану и антисоветчйку: полгода исправительно-трудовых работ. Поскольку, однако, он еще только собирался становиться кормильцем семьи, то ему предложили ежедневно являться на работу в «открытую трудовую колонию» (каких только диковинных учреждений не знало наше время) — в Сокольниках, в бывшей богадельне ка улице Матросской Тишины (нам, увы, eщe придется потом говорить об этом замечательном месте). Лишь последние дней десять Леше Гастеву пришлось побывать в тамошнем карцере — за опоздание на работу. (И опять ведь гуманность — за такие штуки тогда могли «по Указу» и несколько лет в впаять!) Кто мог знать тогда, что это лишь начало цепи идиотских случайностей, так искореживших всю его дальнейшую судьбу.
А на следующее лето — война. Все детство твердили о ней («Если завтра…» чуть ли не грезили, как будут славные буденновцы белогвардейцев-фашистов бить — но тут как раз уже пару лет как Тельман и МОПР не в моде стали, a в нацизме, с которым, по мудрому замечанию Вождя, силой бороться нельзя (поскольку он, видите ли, идея), были обнаружены (тем же Вождем) какие-то очень привлекательные «потенции». И все-таки — война долгожданная не с «плутократами» пошла, как могло думаться читателю тогдашних газет, а с немцами, которых снова стали называть фашистами, да еще на новый — не слишком интернациональный — манер: фрицами… Речь Молотова («Наше дело правое…») Юра услышал в гостях у прежнего своего школьного приятеля Алика Гурвича (детство, давно уже в трешинах, теперь стало таять прямо на глазах), а сталинские «братья и сестры» и «друзья мои» (и двух недель ведь, помните, не прошло) — в колхозе неподалеку от Тарусы, куда «эвакуировали» их школу (з эти места немцы пришли уже чуть ли не при них). Петя поехал под Ельню рыть окопы, а средний брат — не школьник, не студент — зарабатывал свою рабочую карточку маляром (почти «по профилю», потом монтером. Через пару дней после отъезда братьев с университетом он получил повестку в военкомат, первого ноября явился туда, но всех новобранцев до утра отправили домой. Однако еше ночью славные чекисты третий раз посетили эту «нехорошую квартиру» — и, как водится, увели его… В Адхабаде Петя и Юра получили через третьи руки письмо, где говорилось, что их брат Алексей находится в казанской тюрьме, голодает, болен и нуждается в помоши{4}.
Первое время Ю. Гастев жил в семье одноклассника своего старшего брата, но вскоре обратился в суд с требованием о возвращении хотя бы одной комнаты из квартиры на Петровке, где раньше (в доме Центрального Института Труда) жила вся семья Гастевых. Иск несовершеннолетнего сына врага народа был поддержан отделом опеки Коминтерновского РОНО — и такое бывало. В иске ему было отказано, поскольку, как совершенно резонно отметил суд, к тому времени истец перестал иметь какое-либо отношение к ведомству, к которому относился дом. Однако тем же решением суд обязал жилищный отдел Коминтерновского района предоставить Ю. Гастеву жилую площадь. После осмотра нескольких трущоб, любезно предложенных жилотделом, Юра остановил свой выбор на восьмиметровой комнате без соседей на Неглинной (номера Сандуновских бань, как орудие угнетения трудящихся, были заселены немедленно после третьей русской революции). Комнату, о былой роскоши которой свидетельствовали лишь метровые наружные стены и крохотное окошко под потолком (дабы нескромный прохожий не подсмотрел колоритную сцену совместного купания), отремонтировали за государственный счет. И как раз вовремя — в конце лета вернулась из лагеря, за полгода до конца срока, Софья Абрамовна Гастева. Такое необыкновенное по тогдашним временам событие[20] объяснялось так называемой актировкой: специальным актом медицинской комиссии было зафиксировано, что по состоянию здоровья жена врага народа, государственная преступница Гастева не может отбыть до конца заслуженное наказание. Весной 39-го года (ей не было еще сорока) дети расстались с совсем еще молодой, почти цветущей (хотя и, разумеется, порядком издерганной) матерью. Уже к лету 40-го, когда они ездили к ней на свидание в Мордовский лагерь, она сильно изменилась, и не только от нищенского одеяния — за плечами ее уже была Лефортовская тюрьма с новейшими методами следствия и первые лагерные унижения. Еще за три года общие работы, пеллагра и общее заражение крови сделали ее старухой, хоть она была и моложе, чем ее младший сын сейчас. Мать, снабженная новеньким паспортом с «39-й статьей»[21] и прописанная, по обычаю того[22] времени, за пределами 100-километровой зоны в г. Павлово-Посаде, смогла фактически нелегально (хоть и не таясь ни от кого) поселиться у сына в самом центре Москвы, в двух шагах от Лубянки, Кузнецкого, Фуркасовского и Колобовского[23]; отсутствие соседей в домах «коридорного типа» с лихвой окупало прелести непременного атрибута таких домов — общей уборной вокзального образца.