Я сел к нему в машину. Мы остановились на привал во дворе одного хутора. Он сообщил, что несколько дней тому назад мне было присвоено генеральское звание. Генерал, ефрейтор, всё это уже не имело никакого значения! Наш мир рушился. Скоро все мы останемся без мундиров и без погон. А большинство из нас будут мертвы.
Ночью, мы вместе вернулись на главную дорогу, ведущую к порту Киля. На самом въезде союзническая авиация встретила нас зрелищем фантастического фейерверка окончательного уничтожения. Весь Киль содрогался от взрывов, поджариваясь в пылающем огне. На дорогу, по которой мы ехали, как орехи, градом сыпались бомбы, одни взрываясь, другие отскакивая. Нам хватило времени только на то, чтобы выпрыгнув из машины, укрыться на заболоченном поле. Одна из двух секретарш Гиммлера, длинная, некрасивая девушка тотчас потеряла в грязи свои туфли на высоких каблуках. Стоя на одной ноге, с обнажившимися тощими, костлявыми икрами, она, громко жалуясь, шарила в болотной грязи, в тщетных попытках отыскать свои туфли. Но у каждого из нас были свои заботы.
Гиммлер продолжал говорить о своих. Meine liebe Degrelle, шесть месяцев, шесть месяцев… Я часто шокировал его своей бескомпромиссностью. Наделённый средними интеллектуальными способностями в обычное время этот человек стал бы прилежным учителем. Он отличался узостью взглядов и не способен был мыслить в общеевропейском масштабе. Но под конец он смирился с моими взглядами и моими манерами. В тот момент, когда наш мир рушился, ему стало важно, чтобы я выжил.
Ещё 21 апреля 1945 г., после Одера он предложил мне стать министром иностранных дел в правительстве, которое должно было сменить команду Гитлера, и даже позднее послал ко мне генерала Штейнера, чтобы заручиться моим согласием.
Я думал, что это шутка. Я был последним из тех, кто мог бы в качестве министра иностранных дел вести переговоры с союзниками, которые только и ждали того, чтобы как можно быстрее отправить меня на виселицу! Перемазанный грязью Гиммлер настойчиво повторял: «Всё изменится через шесть месяцев!». Наконец, при очередной вспышке от взрыва я пристально взглянув в его усталые глазки, ответил: «Не через шесть месяцев, Рейхсфюрер, через шесть лет!». Мне надо было сказать, через шестьдесят лет! Сегодня я думаю, что даже через шестьдесят лет шансы на моё политическое воскрешение будут ещё меньшими. Единственным воскрешением, на которое я могу отныне надеяться, станет воскрешение в день Страшного Суда под рёв труб, возвещающих Апокалипсис.
Конечно, для изгнанника естественно надеяться на то, что у него ещё появиться шанс. Он внимательно всматривается в горизонт. Малейший признак перемен в его потерянном отечестве приобретает в его глазах исключительную важность. Он приходит в лихорадочное волнение от результатов новых выборов, от любого, даже самого ничтожного скандала в газетах. Всё изменится! Ничего не меняется. Проходят месяцы, проходят годы. Вначале видный изгнанник пользуется известностью. За его передвижениями следят. Сегодня же сотни глаз скользят по нему с безразличием: случайно столкнувшаяся с ним на улице толстуха, думает о покупке лука-порея к обеду; медленно идущий перед ним человек с любопытством разглядывает прохожих; мальчишка, который с топотом обгоняет его, не имеет ни малейшего представления о том, кто это такой, и, тем более, кем он был. Он всего лишь незнакомец в толпе. Его жизнь кончена, всё прошлое смыто, существование изгнанника стало совершенно бесцветным.
В мае 1945 г., когда я очнулся на узкой железной койке в госпитале Сан-Себастьяна, закованным в гипс от шеи до левой ноги, я ещё был звездой. Ко мне явился крупный военный губернатор, украшенный как ёлка развивающимися и шуршащими орденскими лентами, перевитыми через плечо! Он ещё не сообразил, что я был из тех, кто проиграл, и кого не рекомендовалось посещать. Но он быстро это понял! Все быстро поняли это.
Через пятнадцать месяцев, когда мои кости срослись, однажды ночью я очутился на тёмной улице, далеко от госпиталя, сопровождаемый к тайному убежищу. Для меня, единственного выжившего, — двенадцать пуль в шкуре! — в обстановке, когда со всех сторон раздавались требования о моей экстрадиции, единственным решением осталось спрятаться в глухой дыре. В первый раз я просидел в таком убежище два года. И это был далеко не последний раз! Меня поселили в тёмной комнатушке, прилегающей к служебному лифту. Я не мог ни с кем встречаться. Я не мог подойти к окну. Ставни всегда оставались закрытыми.
Приютившая меня пожилая пара были моим единственным миром. Он весил около ста пятидесяти килограмм. Первой вещью, встречавшей меня по утрам, было ведро мочи, стоящее в коридоре. За ночь он производил четыре литра. Интенсивная работа. Его единственная работа. Ещё до обеда он переодевался в широчайшую пижаму, с большим вырезом на груди, открывавшим треугольник бледного тела.
Она, с копной всклокоченных жидких рыжих волос, слонялась по тёмному дому — свет горит зря! — обмотав ноги двумя старыми тряпками — обувь изнашивается!
По вечерам они вдвоём усаживались в плетёные кресла, чтобы послушать радиопостановку. Через пять минут они засыпали; он, склонившись вперёд и громко храпя, она, запрокинув голову назад и пронзительно посвистывая. В час ночи их будил смолкнувший приёмник, молчание которого означало окончание передач. Тогда она брала птичью клетку, он — большую размалёванную статуэтку св. Георгия, с зелёной пальмовой ветвью в руке. Семеня, они отправлялись в путь к своей спальне. Храп и посвистывание возобновлялись. Утром я вновь находил под дверью ведро, наполненное четырьмя литрами мочи.
Такова была моя жизнь на протяжении двух лет: одиночество, молчание, темнота, два пожилых человека, наполнявших ведро до краёв и перетаскивающих статуэтку св. Георгия и клетку с двумя попугайчиками. За всё это время я ни разу не видел ни одной улыбки. Ни пары изящных ножек на тротуаре. Ни даже силуэта дерева с пожелтевшими листьями на фоне неба.
Потом мне пришлось выйти. Лопнули швы на моей старой ране — подарке с Кавказа. За шесть месяцев я потерял тридцать два килограмма. В укромной клинике мне вспороли живот от пищевода до пупка, оставив шрам длиною в семнадцать сантиметров.
К концу третьего дня меня опознал один санитар. Глубокой ночью меня пришлось срочно выносить на носилках. Меня подняли по узкой лестнице на четвёртый этаж. Я истекал потом и кровью, так как при переноске от тряски опять разошлись все швы! Что за жизнь! Бесполезно прятаться, не показываться никому на глаза, чтобы тебя не опознали. Вас всё равно опознают, всё равно где-то найдут, даже если вы были в этот момент за десять тысяч километров от того места, где вас якобы видели.