Это был знаменитый день 16 октября 1941 года, когда из Москвы уже бежали все. Я была на улице и своими глазами видела, как по Тверской пронеслась пожарная машина и в ней сидели мужчины и женщины, и у всех были узлы и чемоданы. Муж 16 октября пошел на работу, как всегда, но оказалось, что уже работы нет. Что все или разбежались, или уехали и что их учреждение тоже эвакуировалось. Он вернулся домой, потому что какие-то там остатки, которые еще держались, покинули службу рано утром. Но мы решили все равно не эвакуироваться. В крайнем случае уйдем в последний момент пешком.
Так мы и прожили всю войну. Две старших сестры эвакуировались под Казань, Нора и Маргарита, а Татьяна, мама и я оставались в этой военной Москве, в Брюсовском переулке. Иногда нам с Таней приходилось младших детей оставлять в квартире одних на Алешу. Ему было четыре-пять лет, и он сидел с двумя маленькими девочками – с Катей Максимовой и с моей Леной. Очень было тяжело – и холодно, и голодно, и страшно. Безумно голодный был первый год, когда действительно все голодали.
Мы с Татьяной ходили по помойкам. Тогда были не такие, как теперь, помойки, а большие деревянные ящики возле каждого дома, и в них высыпали помойные ведра. И вот мы стали замечать, что кое-где аккуратненько на газетках выложены картофельные очистки. Люди тогда думали друг о друге, знали, что если у них, допустим, есть возможность почистить картошку, то у других картошки вообще нет. И поэтому обычно клали на газетках. Оказалось, что все-таки у многих в Москве были дачи или родственники, живущие в Подмосковье, и там летом все-таки был какой-то урожай, и это было некоторое спасение. А у кого не было связи с землей, то уже достать даже одну-две картофелины – проблема. Ну, все равно мы ходили на рынок. Там иногда поднимали мерзлые капустные листы и прочее, мыли и варили. И собирали по помойкам эту картофельную кожуру, особенно если в первой половине дня пойдешь, то кое-где она еще лежит. И вот и Татьяна, и я отмывали ее и жарили на касторке лепешки или пекли какое-то подобие хлеба из картофельной кожуры… Касторка ведь тоже масло и в аптеках еще продавалась. И почему-то у нас оказалось – не знаю, может, осенью выдали, – немножко муки ржаной. Смешивали очистки с этой мукой и делали лепешки. Катя Максимова в своей книжке упоминает эти вкусные-вкусные картофельные лепешки, которые она ела двухлетней девочкой.
Продовольственные карточки выдавались по категориям. Приличной была только рабочая карточка. И по-моему, весной 1942 года мы с Татьяной первый раз пошли на донорский пункт сдавать кровь. Потому что знали – тем, кто сдаст кровь, не важно было, заплатят или не заплатят деньги, но на месяц давали рабочую карточку. В Москве можно было ежедневно получать хлеб. Иждивенцам и детям – по 400 граммов, служащим – 500, рабочим по 700 граммов хлеба. И абсолютно точно мы разрезали эти куски хлеба на три порции: утро, день и вечер. Всем поровну. И полуторагодовалой девочке, и Алеше, и мужу, и мне… Помню, что у меня приходилось крупы суммарно 40 граммов в день. Всю войну держалась эта норма.
Между тем брата Сережу забрали в военную школу в Ижевск. Потом перевели куда-то под Москву. Мама к нему часто ездила. Но через два-три года, когда он оканчивал эту военную школу и мама приехала на очередное свидание, то ее вызвал Сережин начальник и сказал: «Постарайтесь быстренько, прямо за несколько дней, устроить сына на какую бы то ни было работу. На любую работу! Мы его отпустим». Выяснилось, что они не хотят, с его фамилией Шпет и отчеством Густавович, давать ему воинское звание. И маме удалось его устроить с большим трудом в театральный хор. Это Сережу, который был очень голосистый, но у него отродясь никакого слуха не было! Поэтому когда он якобы пел в этом хоре, то соседи его просили: «Ради бога, открывайте рот, но не пойте, вы нас сбиваете!»
Потом наступил День Победы. Чужие люди на Тверской обнимались, целовались. Все радовались. Конечно, радоваться-то радовались, но война есть война. В каждом доме кровавый след оставила.
Танина дочка с самого начала была очень миловидная и складненькая. Настолько, что чужие люди просто на улице обращали внимание на ее подвижность и грациозность. И все знакомые говорили Тане, что необходимо ее кому-нибудь показать или отдать в балет: «Все девочки прыгают через веревочку. А как твоя Катя прыгает! Обязательно какой-нибудь прохожий остановится посмотреть». Таня отвечала что-то вроде «туда без блата не поступишь». Тогда, правда, еще не было слова «блат». Поэтому она говорила: «Да ну, это безнадежно, в балет без знакомства не попадешь!» Но потом оказалось, что и без знакомства можно, если незаурядные способности. Эту девочку в дальнейшем мир узнал как Екатерину Максимову.
Катенька Максимова, моя племянница, внучка философа Шпета, – наверное, ей передалась вся музыкальность Зилоти и Рахманиновых. «Втихомолку расцветая, расцвела…» Таня тогда развелась уже, была одна. Катю, конечно, обожала. Мы продолжали жить все вместе в квартире на Брюсовском. И по длинному коридору Катя бежала открывать входную дверь на цыпочках, словно на пуантах. Как-то они с моей Леной поставили спектакль по басне Крылова «Стрекоза и муравей». Катя играла Стрекозу, Лене достался Муравей. Это был первый театральный опыт Максимовой. Как же ей шла эта стрекоза!
Тогда еще была жива наша соседка, выдающаяся балерина Екатерина Васильевна Гельцер, ее квартира была на четвертом этаже, прямо под нами. К этому времени она уже ушла из Большого театра. Всегда говорила, что перестанет танцевать, только когда упадет на сцене. И представьте, действительно упала на сцене и сломала ногу. С тех пор хромала, ходила с палочкой, жила одна. Все в доме ее жалели, и мы иногда посылали к ней детей – Алешу, Катю и Лену. Договаривались с Екатериной Васильевной заранее, и они туда ходили. У нее была большая роскошная квартира, вся увешанная картинами в подлинниках, и зал для занятий балетом – с зеркалами, балетными станками и роялем, под которым почему-то стояла настоящая пушка. Дети там бегали, играли, сами развлекались и Екатерину Васильевну развлекали. Иногда она все-таки выходила из дому, и все жильцы знали, когда это случалось, потому что потом еще неделю в лифте пахло духами «Шанель». Тогда их ни у кого не было. Моя Лена говорила, что с тех пор она на этом запахе помешана. В какой-то момент Гельцер завела болонку, и детям стало еще интереснее. Потому что в послевоенные годы собак в квартирах немногие держали, их не прокормишь. Екатерина Васильевна поставила условие, чтобы дети приходили к ней с зефиром, потому что ее болонка ест только зефир. И вот я помню, как они спускаются по лестнице на один этаж, торжественно держа в руках эти зефирины. Собрались в гости к Гельцер, да еще с подношением!