Со временем он на беду себе порывает с любой почвой, становится все более всемирным, потому что не привязывается ни к чему почвенному, конкретному. Но без почвы — нет поэта. Какими бы ни были всемирными Йетс или Оден, Уолкотт или Фрост, все они несли в себе окраску своих народов. Как Одиссей Телемаку, пишет он, как бы обращаясь к своему сыну Андрею в Питер:
Мне неизвестно, где я нахожусь,
Что предо мной. Какой-то грязный остров,
Кусты, постройки, хрюканье свиней,
Заросший сад, какая-то царица,
Трава да камни… Милый Телемак,
Все острова похожи друг на друга,
Когда так долго странствуешь, и мозг
Уже сбивается, считая волны….
Расти большой, мой Телемак, расти.
Лишь боги знают, свидимся ли снова…
Но были в этой затянувшейся метафизике его творчества, которая откровенно мешала ему самому (думаю, он при своей самокритичности согласился бы со многими замечаниями и Наума Коржавина, и Александра Солженицына), и поистине божественные прорывы.
Иосиф Бродский на самом деле написал много лишнего, работая не по-пастернаковски, лишь тогда, «когда строку диктует чувство…», а по принципу старой латинской поговорки, растиражированной Юрием Олешей, — «ни дня без строчки». Отсюда рождались холодные, затянувшиеся, трудно читаемые, уходящие в пустоту многозначительности. Что это для него было — гимнастика ума? Иногда, думаю я, одурев от скуки нанизываемых строк, он кидался в такое же расчетливое, продуманное ерничество, рождающее порой немыслимую для поэта такого ранга и дарования пошлость. Те же «Двадцать сонетов к Марии Стюарт» для меня законченный пример подобного занижения самого себя и своего замысла. И пусть литературоведы именуют это «скептическим классицизмом», пусть дискутируют о бахтинском карнавальном низе, но ей-богу, всему есть свое место. И похабные русские частушки народ не распевал в храме или у могилы родителей. Само обращение на «ты» к королеве уже отдает пошлостью, но далее: «В своем столетьи белая ворона, / для современников была ты блядь», или же такое ерничанье над трагедией:
«Ей отрубили голову. Увы». —
«Представьте, как рассердятся в Париже». —
«Французы? Из-за чьей-то головы?
Вот если бы ей тяпнули пониже…» —
«Так не мужик ведь. Вышла в неглиже.» —
«Ну это, как хотите, не основа…» —
«Бесстыдство! Так просвечивала жэ!» —
«Что ж, платья, может, не было иного», —
«Да, русским лучше; взять хоть Иванова:
звучит как баба в каждом падеже»…
Эта грубая, брезгливая, высокомерная ироничность по отношению ко всему миру, от какого бы внутреннего отчаяния она ни происходила, отнюдь не близка простонародной похабной лексике. Это уже литературная люмпенизация своего же любимого языка. И наконец, должны же быть какие-то святыни, сакральные ценности или хотя бы уважение к ценностям других людей. К примеру, попробовал бы он так похотливо посмеяться над толпой голых евреев, стоящих в очереди в крематорий, поиздеваться над Холокостом, как над полезной чисткой, омолаживающей еврейскую усталую нацию. Ведь там тоже, в конце концов, всё сводилось к умерщвлению человека тем или иным способом. Опасная эта тема — торжество низа в карнавальной культуре, сегодня можно поерничать над разрушенными американскими башнями или над украинскими бомбежками Донбасса, а завтра над чем?
Обращает на себя внимание и нескрываемая нелюбовь к Востоку, тоже подчас принимающая у Иосифа Бродского явные ксенофобские формы. Тут к месту и не к месту употребляемый в стихах и прозе «Чучмекистан» в самом презрительном контексте. К примеру, в Бразилии на писательском форуме: «Чучмекистан от этого тоже млеет, и даже пуще европейца. Там навалом этого материала из Сенегала, Слоновой Кости и уж не помню, откуда еще. Лощеные такие шоколадные твари, в замечательной ткани, кепки от Балансиаги и проч., с опытом жизни в Париже, потому что какая же это жизнь для левобережной гошистки, если не было негра из Третьего мира… А у белого человека вести себя нагло в других широтах основания как бы исторические, крестоносные, миссионерские, купеческие, имперские — динамические, одним словом. Эти же никогда экспансии никакой не предавались… сострадание, может, проснется в Джамбулах этих необрезанных…» Тут и презрительное по отношению к восточной мусульманской цивилизации эссе «Путешествие в Стамбул» с утверждением, что «все эти чалмы и бороды — это униформа головы, одержимой только одной мыслью: резать… „рэжу“, следовательно, существую». После публикации этого эссе на английском языке его друг Чеслав Милош заметил: «Осторожнее с поездкой туда. За вашу голову назначен приз…» Не случайно и негр, один из студентов Бродского, бросил ему недовольно: «Короче, это все расистские штучки…» По-своему он был прав.
Мусульмане могут обижаться вполне заслуженно. Тут и Сатана, живущий не где-нибудь, а в мусульманском мире:
В глазах — арабских кружев чертовщина.
В руке дрожит кордовский черный грифель.
В углу — его рассматривает в профиль
Арабский представитель Меф-ибн-Стофель.
Тут и «Календарь Москвы заражен Кораном», и «Тьфу-тьфу, мы выросли не в Исламе…», и вполне расистское формулирование будущего мира: «Либо нас перережут цветные. / Либо мы их сошлем в иные / миры. Вернемся в свои пивные…»
Может быть, поэтому он и к бытовому, нерадикальному антисемитизму относился снисходительно, как к еще одному, пусть и чуждому ему мировоззрению, ибо и сам себе позволял быть ксенофобом по отношению к каким-то другим народам. Он и расизм считал неизбежным проявлением человеческих чувств — неприятным, но неизбежным. Не раз говорил, что «в вопросе антисемитизма следует быть очень осторожным. Антисемитизм — это по сути одна из форм расизма. А ведь все мы в какой-то степени расисты. Какие-то лица нам не нравятся. Какой-то тип красоты… Что такое предрассудки, в том числе и расовые? Это способ выразить недовольство положением человека в мире. Проблема возникает, когда предрассудок становится частью системы».
Исходя из своих взглядов, он критически относился и к навязываемым в западных университетах политкорректным взглядам на воспитание человека: «Новаторы одержимы идеей, что программы слишком европоцентричны, географически и расово непропорциональны и т. д. Демократический принцип равенства… в некоторых областях не срабатывает. Одна из них — область искусства. В нем применение демократических принципов означает приравнивание шедевра к поделке… Но у радетелей равноправия… очень громкий голос: их — не перекричишь». И весьма рискованное для гражданина демократического мира заявление: «Я придерживаюсь теории, что на эволюционной лестнице человечества тоже нет равенства… Что не все люди — люди… Мы — грубо говоря, разные особи…» Иные его высказывания очень близки нашим самым пламенным реакционерам. Думаю, будь Бродский русским по рождению, вполне мог встать в их ряды… Он, к счастью, не был человеком двойного стандарта, что позволял себе, то допускал и у остальных…