Хуже всего то, что журналисты записывают мои слова, будто они — истина в последней инстанции. «Постойте! — хочу я их попросить. — Не пишите это, я лишь размышляю вслух! Вы спрашиваете меня о том, в чем я не разбираюсь, — обо мне. Позвольте же поразмышлять над ответом, поспорить с самим собой!» Но у них нет времени. Им нужны четкие ответы, черно-белые герои, добро и зло, простые сюжеты на семьсот слов — чтобы затем, не останавливаясь, двигаться к следующей теме. Если бы у меня было время, если бы я лучше понимал себя, объяснил бы журналистам, что лишь пытаюсь выяснить, кто я такой, пока же могу лишь сказать, кем не являюсь. Я — это не то, во что одеваюсь, не то, как я играю. И вообще я — совсем не такой, каким меня представляет публика. Не шоумен, несмотря на то что провел всю жизнь в Лас-Вегасе и люблю яркую одежду. Не enfant terrible, хотя без этого эпитета не обходится ни одна статья об Андре Агасси. (Разве можно обзывать человека словами, которые он сам не в состоянии произнести?) И, ради всего святого, не называйте меня панком или рокером! Я слушаю глупенькую мелодичную музыку вроде Барри Манилоу и Ричарда Маркса.
Я теряю волосы! Вот разгадка индивидуальности, мой секрет, который не могу сообщить журналистам. Я ношу длинную пышную стрижку, чтобы не было заметно, насколько стремительно я лысею. Об этом знают лишь Фили и Перри, оба — мои товарищи по несчастью. Фили недавно летал в Нью-Йорк, чтобы встретиться с владельцем «Мужского клуба причесок» и приобрести пару накладок. Он бросил свои стойки на голове. По телефону брат рассказал мне о потрясающем разнообразии накладок, которые предлагает «Мужской клуб».
— Ты даже не представляешь, сколько их тут, — сообщил он. — Это как салат-бар в Sizzler, только из волос.
Прошу Фили привезти накладку и для меня. Каждый день я нахожу часть своей индивидуальности на подушке, в раковине, в ванне.
«Ты будешь носить парик? — спрашиваю себя. — Играть в нем на турнирах?»
И отвечаю себе: «А что остается делать?»
В ФЕВРАЛЕ 1988 ГОДА в Индиан-Уэллс дохожу до полуфинала, где встречаюсь с немцем Борисом Беккером, самым знаменитым теннисистом мира. Он — счастливый обладатель прекрасной фигуры, копны волос цвета новенького пенни и мускулистых ног толщиной с мою талию. К моменту нашей встречи он в своей лучшей форме, но все же я выигрываю первый сет. Затем проигрываю два сета, включая третий — тяжелый, изматывающий. Уходя с корта, мы недобро косимся друг на друга, как пара быков. Обещаю себе: во время следующей нашей встречи непременно выиграю.
В марте в Ки-Бискейн я встречаюсь с Аароном Киркштейном, старым приятелем по академии Боллетьери. Нас часто сравнивают: и из-за того, что мы оба учились у Ника, и из-за рано развившихся способностей. Легко выигрываю два сета, но потом силы покидают меня. Киркштейн берет верх в следующих двух сетах. В начале пятого сета у меня начинаются судороги. Я по-прежнему в плохой физической форме, не могу выйти на следующий уровень. Я проигрываю.
Отправляюсь на остров Пальме неподалеку от Чарлстона (Южная Каролина), где выигрываю свой третий турнир. Мой восемнадцатый день рождения приходится на разгар соревнований. Директор турнира выкатывает в центр корта торт, все поют. Вообще-то я никогда не любил дни рождения. В моем детстве никто даже не вспоминал о наступлении этого дня. Но сейчас все по-другому — я стал совершеннолетним, об этом не устают повторять со всех сторон. Теперь в глазах закона я взрослый.
А, в задницу закон!
Лечу в Нью-Йорк на турнир чемпионов. Это знаменательная веха для любого спортсмена, ведь именно здесь встречаются на корте сильнейшие теннисисты планеты. Вновь мне приходится столкнуться с Майклом Чангом, который за время, что мы не виделись, успел обзавестись странной привычкой: всякий раз, обыгрывая кого-то, он воздевает руки к небу. Истово благодарит Бога за победу. Меня это раздражает. Мысль о том, что Бог принимает чью-либо сторону в теннисном матче, что он болеет против меня, сидя в ложе Чанга, оскорбительна и нелепа. Я одолеваю Чанга, наслаждаясь каждым своим святотатственным ударом. Затем мщу Киркштейну за недавнее поражение. В финале встречаюсь со Слободаном Живойиновичем, сербом, известным по игре в парном разряде, и обыгрываю его в трех сетах.
Я стал выигрывать чаще. Надо бы радоваться, однако я напряжен и встревожен. Я был доволен этим триумфальным для меня сезоном, проведенным на кортах с твердым покрытием, мне прямо-таки физически хочется продолжать играть на твердых кортах. Но начинается сезон грунта. Со сменой покрытия меняется все: на грунте иной теннис, разум и тело должны приучиться играть по-другому. Вместо того чтобы на скорости носиться из одного края корта в другой, быстро останавливаться и мощно ускоряться, ты должен скользить, наклоняться, танцевать. Натренированные мышцы теперь выступают лишь в качестве группы поддержки, а доминируют мышцы, которые традиционно были на вторых ролях. Это само по себе болезненно, тем более я до сих пор не понимаю, кто я и какой. Необходимость стать другим, грунтовым человеком, добавляет мне разочарования и беспокойства.
Друзья рассказывали: четыре вида покрытий в теннисе — как четыре времени года. Каждое хочет от тебя чего-то нового, дарит подарки и запрашивает за них свою цену. Каждое кардинально меняет виды на будущее, перестраивая твое тело на молекулярном уровне. После трех раундов Открытого чемпионата Италии в мае 1988 года я больше не Андре Агасси. Я вылетел.
Отправляясь на Открытый чемпионат Франции 1988 года, я ожидаю провала. Зайдя в раздевалку Ролан Гаррос, я обнаружил, что здесь уже собрались все великие специалисты по грунтовому покрытию. Подпирают стенку, глядят исподлобья… Ник называет их крысами. Они провели здесь много месяцев, тренируясь и поджидая, пока все остальные закончат сезон на кортах с твердым покрытием и прилетят сюда, в их грунтовую ловушку.
Париж сбивает меня с толку, как и любое новое место, даже, пожалуй, сильнее, чем остальные. Здесь в изобилии те же самые проблемы, что были в Нью-Йорке и Лондоне, но к ним добавляется языковой барьер, да и присутствие собак в ресторанах меня напрягает. Впервые зайдя в настоящее французское кафе на настоящих Елисейских полях, я с изумлением увидел, как одна из этих собак поднимает ногу и щедро орошает ножку соседнего столика.
Ролан Гаррос тоже полон странностей. Это единственный стадион из виденных мной, насквозь пронизанный запахом сигар и трубок. Когда в критический момент матча я выполняю подачу, кольца трубочного дыма вьются вокруг моего носа. Хотелось бы мне найти этого курильщика и объяснить ему кое-что — хотя, с другой стороны, я предпочел бы избежать встречи с ним, потому что не могу — себе даже представить того мохноногого хоббита, который способен сидеть на теннисном матче под открытым небом и курить трубку.