Гофман с головой ушел в служебные дела, внеслужебное время проводя дома. Он вел жизнь отшельника, и только Миша скрашивала его одиночество. В одном из писем Гиппелю он называет ее «очень, очень милой женщиной», подсластившей ему «всю эту горечь» (25 января 1803). Она, как писал он в конце 1803 года, вошла в его «жизнь анахорета». Беременность Миши, на которую он намекал в письме Гиппелю от 25 января 1803 года, закончилась ничем. Быть может, у нее случился выкидыш, а быть может, они просто ошиблись в своих «добрых надеждах».
Гофман воспринимал свое положение как «изгнание» (запись в дневнике от 8 октября 1803 года). Более чем когда-либо прежде, искусство становится для него убежищем для выживания. Убежище дружбы существовало лишь в воспоминаниях. В письмах Гиппелю он с грустью говорит об этом как о золотом прошлом. Хампе, его друг в Глогау, также становится для него воплощением далекого счастья. «Когда вновь я увижу тебя с твоим бледным лицом, — записывает он 3 октября 1803 года в дневник, — когда вновь услышу твою глубоко прочувствованную игру, добрый Хампе?»
Гофман не обустраивается в Плоцке, как, впрочем, не делают этого и его коллеги, в большинстве своем холостяки, рассматривающие свое пребывание здесь как временное явление. Уже спустя несколько месяцев он начинает хлопотать о переводе в другое место. Гофман питает надежду получить одну из вакантных должностей на приобретенных Пруссией после 1802 года территориях на западе, например, в Хильдесхайме, Падерборне или Мюнстерланде. Он пытается подключить к поискам места и Гиппеля, однако пройдут еще долгие полтора года, прежде чем его переведут — но только не на запад, а еще дальше на восток, в Варшаву.
Усилия, предпринятые ради получения перевода, в какой-то степени отвлекли его и уберегли от искушения предаться отчаянию. И все же в течение месяцев, проведенных в Плоцке, его не раз охватывал страх за самого себя. 3 октября 1803 года он пишет Гиппелю: «Если б ты мог представить себе, каких усилий стоит окончательно не погрузиться в это болото!» 6 января 1804 года записывал в своем дневнике: «Накатывает предчувствие смерти. Двойники».
Что же предпринимает он, дабы преодолеть страх, дабы его «самость», как он пишет весной 1803 года Гиппелю, не могла быть «разрушена»?
Он рисует, сочиняет музыку и пишет, однако все это по-прежнему с таким чувством, будто он — начинающий дилетант, «дух, отторгнутый от тела», далеко унесенный от шумной арены культурной жизни. Однажды он предается в своем дневнике размышлениям о собственном методе сочинения музыки, заканчивая их горестным вздохом: «Неужели другие композиторы творят так же? Однако прусский королевский правительственный советник в Плоцке никогда не узнает этого!» (2 октября 1803).
Однако он не позволяет сбить себя с толку и предается художественному творчеству так, будто дело идет о его жизни. А ведь дело именно и шло о его жизни! Он сочиняет церковную музыку, и кое-что из этого исполняется в церкви монастыря ордена премонстрантов. Он изучает теорию музыки, рисует портреты и копирует как раз в то время ставшие известными росписи этрусских ваз. Чего Гофману недоставало, так это компетентной оценки его работ, его таланта. Ему хотелось, наконец, добиться общественного отклика, узнать, чего он достиг. Летом 1803 года ему неожиданно представляется хорошая возможность. Кузен прислал ему из Берлина несколько номеров «Прямодушного», журнала, который в тот год стал издавать Коцебу, противопоставивший себя и романтической школе, и Веймарскому классицизму.
В самом первом номере редакция и издатель журнала объявили конкурс с премией в 100 фридрихсдоров на лучшую комедию, которая поступит к ним до сентября 1803 года. Гофман сразу же решил принять участие в конкурсе, хотя до истечения срока подачи оставалось совсем мало времени. За несколько недель он сочинил комедию, которая сама имела своей темой конкурс. Текст пьесы утерян, и мы можем судить о ее содержании только по комментарию Коцебу. В этой комедии Гофман, видимо, иронически обыграл не только тему конкурса, но и собственные сомнения в своих творческих возможностях.
Главным действующим лицом был некий бухгалтер Вильмзен, считающий себя писателем, но вынужденный в конце концов признать, что таковым не является. Ему, недурно справляющемуся со своими обязанностями в конторе богатого купца и влюбленному в дочь этого купца, до смерти надоела конторская работа, и он решает, что лучше сможет прожить со своей будущей женой за счет писательского труда. Дабы положить начало, он сочиняет комедию и направляет ее в редакцию «Прямодушного», твердо надеясь на получение премии. Его хозяин узнает об этом и, не желая терять Вильмзена, но вместе с тем надеясь преподать ему урок, перехватывает его пьесу еще на почте и, найдя ее плохой, в один присест пишет свою, которая затем и получает премию. Так Вильмзен оказывается дважды посрамленным: ему приходится признать не только, что он написал плохую пьесу, но и что его коммерческий наставник превосходит его и в качестве «писателя». В утешение Вильмзену, вернувшемуся к бухгалтерской работе, достается в жены купеческая дочь.
Пьеса с ее моралью «Всяк сверчок знай свой шесток» явно была ориентирована на вкусы Коцебу. Однако она заключала в себе и более глубокий смысл. В ней ставилась проблема самопознания и самообмана. Вильмзен, вознамерившийся зарабатывать на жизнь искусством, становится посмешищем, переоценив масштабы собственного таланта. «Великое бесчинство даже от умеренного занятия искусством, — напишет Гофман с своем более позднем рассказе „Артуров двор“ (1815), — возникает вследствие того, что многие принимают сильное внешнее побуждение за истинное внутреннее призвание к искусству». Жертвой подобного рода самообмана и становится Вильмзен. Но почему именно сейчас, будучи в «изгнании» в Плоцке, Гофман поднимает эту тему?
Мысль связать свою жизнь с искусством часто посещала его — в том числе и в Плоцке. Видимо, он хотел сам себя предостеречь от подобных амбиций, выставив в смешном свете Вильмзена, который — вместо него самого — попытался реализовать эти амбиции на деле. Сомнения правительственного советника в собственном художественном таланте воплотились в инсценировке художественного самообмана бравого бухгалтера.
Подобная проблематика часто встречается в творчестве Гофмана. В «Артуровом дворе», где купеческий ученик также почувствовал вдруг призвание к искусству (правда, с успешным исходом), формулируются условия, при которых художник может быть уверен в собственном призвании: «Я полагаю, что, как только пробудятся истинный гений, истинная склонность к искусству, невозможно будет любое иное занятие».