Вышедшая в 46-м по-русски «Сага о Форсайтах» Голсуорси буквально покорила москвичей самых разных поколений. Примитивные читатели, «совершая экспансию в текст», как это теперь называется у филологов, обсуждали героев, их поступки, находили сходство у своих знакомых и друзей с характерами и судьбами персонажей, кого-то любили, кого-то нет. «Ненавижу Флер», — услышала я от своего друга после того, как мы одновременно с ним буквально проглотили за два дня роман. Стоя в очереди в раздевалку в музее или концертном зале, можно было услышать: «Ну, а как тебе Ирен? Или, опять же, Флер?».
Приходилось раздобывать книги либо у знакомых, либо в библиотеках. Существовал еще букинистический магазин иностранной книги на Никитской. Кроме дорогих изданий и всевозможных роскошных словарей, глядя на которые только слюнки текли — они были совершенно новые, явно привозимые определенным классом людей специально для продажи, попадались сравнительно дешевые, вроде таухницевской серии, выпускаемой в незапамятные времена в Лейпциге, за ними охотились многие, и поймать что-нибудь интересное было непросто.
Последнее, что врезалось в память из университетской жизни — распределение, вылившееся в форменную экзекуцию. Главный каратель, разумеется, — Самарин. Он рвал и метал, стучал кулаком и орал так, что слышно было на других этажах. Подвергшиеся этой явно намеренной психической атаке выходили из аудитории с трясущимися руками и губами и покрасневшими от слез глазами. Не давшим расписку, что согласны ехать в любую глушь (и не в Саратов, а в какую-нибудь Тмутаракань), отказывались выдавать диплом. Замужних, а к последнему курсу таких набралось немало, или раздобывших персональную заявку, это не касалось, но орали и на них. И все равно москвичи каким-то образом ухитрились остаться на месте.
В начале пятидесятых, как и в конце сороковых, мало кто мог позволить себе такую роскошь, как поездки летом на юг или на возникшее Рижское взморье. Про тех (а это было модно), кто туда устремлялся, в Коктебеле сочинили песенку: «Кто не хочет жить на просторе, кто хочет тешить спесь, едет пусть на Рижское взморье, — снобам не место здесь». И все же эти снобы отличались от первых варварок, генеральских жен, оказавшихся в Риге сразу после войны и разгуливавших по городу в скупленных и принятых ими за вечерние платья, немецких кружевных ночных рубашках на потеху местным жителям, хоть им и было тогда не до смеха.
В санатории и дома отдыха ездили люди обеспеченные и совсем иного ранга — оплот, как называл их в последние годы жизни Пастернак, и те немногие, получавшие путевки в месткоме и по профсоюзной линии, и то не в сезон. О партийных шишках я вообще не говорю, — для них все было «спец.». Наш переулок (ул. Грановского), где находились Кремлевская больница и столовая, по субботам запружали черные ЗИСы и начальники. — «соль и гордость российской земли» (а может быть, их шоферы — ни по одежде, ни по лицу они не различались), — тащили к машинам огромные даже не свертки, тюки — спецпайки, и продолжалось это долгие годы.
Завзятые ценители красоты, пренебрегавшие трудностями быта, всю зиму копили деньги на поездку, отказывая себе решительно во всем, кроме разве что хлеба насущного. Отправляясь в дорогу, деньги зашивали в мешочки и прикалывали к лифчику (как поступал в таких случаях сильный пол — сказать не берусь). Ночью окна в поездах не открывали (не из-за кондиционеров), напуганные бесчисленными слухами, что через окна стаскивают крюками чемоданы с верхних полок.
Настроенные менее романтично ехали на Украину, где, как их уверяли, ведро вишен — рубль.
Кому-то удавалось погостить на даче у друзей или родственников (сейчас, к сожалению, подобное гостеприимство встречается редко), некоторые уезжали в деревню к родным, а еще больше было таких, кто не ездил никуда. Подышать и полюбоваться цветами и зеленью ходили в скверы или на бульвар. Наша соседка, отправляясь каждый вечер с книгой в Александровский сад, неизменно повторяла: «Это моя дача». Тогда еще не выстраивались многокилометровые очереди в Мавзолей и не стояли всюду вагоны-уборные, — надо же было людям облегчиться, не портя при этом при- кремлевский парк, за чем, а может быть не только за этим, следили многочисленные милиционеры.
В некурортных местах, например на Кавказе, где мы жили в 52-м году в рыбачьем поселке между Гудаутами и Новым Афоном, нравы оставались еще столь патриархальными, что, когда муж появился на улице в шортах, точнее, просто в старых брюках, обрезанных до колена, старик-абхазец сделал ему замечание, объяснив, что у них это не принято.
Возвращаясь в Москву, мы сначала отправились морем с Кавказа в Крым. Ночью в Сухуми садились на невиданных размеров белый теплоход «Россия», бывший «Адольф Гитлер». Он оглушал и ослеплял грохотом маршей: я вспомнила о нем спустя много лет, когда смотрела «Амаркорд» Феллини.
Официальные советские нравы были куда строже: в 58-м году нас не пустили в феодосийский ресторан (днем!), потому что на мне были брюки. А по поводу советских нравов несколько иного порядка: ехали, естественно, третьим классом, ночевали на брезенте в трюме, но и днем на палубы первого и даже второго класса теплохода «Адольф Гитлер» — «Россия», бороздившего водные просторы нашей родины широкой, где, как уверяли, «человек проходит как хозяин», публику из трюма почему-то не пускали.
Выставка Дрезденской галереи, открывшаяся в 55-м году, вызвала необычайный ажиотаж и была первой, на которую ежедневно выстраивалась многочасовая очередь, после нее уж ни на какую другую невозможно было попасть, не отстояв несколько часов, если у тебя не оказывалось знакомых или друзей среди сотрудников музея. До этого Эрмитаж, например, просто пустовал. Мне повезло, и благодаря нашему приятелю, я могла любоваться выставленными шедеврами сколько угодно.
Работники музея и другие искусствоведы, водившие экскурсии, срочно принялись за изучение Библии. Раздобыть ее было не так-то легко, но как иначе понять и объяснить другим тициановского Иисуса с динарием или рембрандтовскую старуху, ищущую драхму, и множество других картин, написанных на библейские сюжеты.
Терялись и смотрители. На вопросы, вроде, «Где найти Эрну Кригер» (имя сотрудницы музея), — «Она висит в третьем зале», — отвечали они. Возможно, конечно, что такие анекдоты сочиняли музейные острословы. За давностью лет разве проверишь: «Иных уж нет, а те далече». Не слишком искушенная публика больше всего восхищалась «Шоколадницей» Лиотара, и все же самая большая толпа подолгу теснилась перед Сикстинской Мадонной, хотя не кто-нибудь, а Толстой, по его собственным словам, сидел, сидел, протирал штаны и увидел только — родила девка сына… Поразительно, как часто гений не в состоянии оценить другого гения.