С этих блаженных островов пошли мы в Манилу и через неделю, из глуши, вдруг очутились в месте, тоже отчасти сказочном, хотя в другом роде. Что это за ералаш! Вот, например, длинные улицы, с висячими сплошными балконами, с жалюзи, из-за которых выглядывает бледная, черноглазая испанка чистой крови или заспанное лицо какого-нибудь dottore Bartholo; с монастырями, с толпой монахов всевозможных орденов, метисов и индейцев. Тут тишина, сон и лень. Но выйдешь за стены испанского города, картина меняется вдруг: с одной стороны деятельная, кипучая торговля между полунагими полубритыми китайцами, которые по влиянию и многолюдству играют важную роль, с другой — деревни тагалов (индейское племя), которые во сне и лени не уступают своим господам — испанцам, которые все — нищие, живут в каких-то птичьих клетках, но которые ни в чем не нуждаются. Одеваются в материю домашней работы из волокон дерева, пища над головой или под ногами — банан и рис. Наслаждения — стравить петухов и выиграть заклад. А за этим за всем идут поля и плантации. Какие поля, какие леса и деревья!
Я каждый день, лишь спадет жар, углублялся в эти нескончаемые темные аллеи из бамбуков, пальм, фиг, хлебного дерева, саго (я называю здесь только то, что знаю, а сколько незнакомых!) и все не мог привыкнуть к этому зрелищу. Я жил в отели и утром осматривал город, ездил (здесь никто не ходит пешком, кроме простого народа) по лавкам. С полудня до 4-х часов все спят: я свято соблюдал этот обычай. Зато вечером — в коляску и в поля, оттуда на публичное катанье, вроде как у нас у качелей, оттуда на Эскольту есть мороженое, потом на площадь слушать превосходную полковую музыку, потом ужинать, пить чай, сидеть на веранде, любуясь на тропическую ночь, лунную, с удивительными звездами, теплую, даже жаркую. Все идут после этого спать, а я раздевался в своем номере до невозможности и, кусаемый до невозможности же комарами, при свете подлейшего ночника с кокосовым маслом (couleurs locales) — писал… Со мной бодрствовали ящерицы да канкрля[18], как называет хозяин-француз огромнейших, более вершка, летучих тараканов. И те и другие бегают по стенам, не делая никому вреда. Что же я писал — спросите Вы. Да записывал: то о Маниле, то доканчивал о мысе Добр<ой> Н<адежды>, то чего не кончил в свое время. Делал это просто, не мудрствуя лукаво, с свойственным мне беспорядком, начиная с того, чем другие кончают, и наоборот. Дурно, бестолково, ничего нового, занимательного; занимательно будет только для меня одного, если только в мои лета, с моими недугами, станет у меня еще охоты вспоминать о чем-нибудь. Мой собственный, частный портфель набит довольно туго пустяками, это правда, но уж больше туда не лезет, и я думаю, по случаю этого естественного препятствия, кончить, положить перо туриста и взяться за должностной свой труд, который отстал. Адмирал несколько сердится на меня, что официальный журнал остановился и нейдет вперед. Да как ему идти? Мне никто не помогает: специальных ученых у нас нет, а записывать происшествия нашего плавания так как они есть не стоит, выходит пусто; о морском деле я писать не могу. Да и некогда было: в Японии было много бумаг, много прямого дела, а остальное время мы всё шатались по морю: а там немного напишешь: при малейшей качке нет средств писать, в жару тоже, спрятаться здесь негде. Впрочем, мы так мало были везде у берегов, что от нас никакого журнала и требовать нельзя.
Иван Александрович Гончаров. Из очерка «Двадцать лет спустя»:
Открылась Крымская кампания. Это изменило первоначальное назначение фрегата и цель его пребывания на водах восточного плавания. Дело, начатое с Японией, о заключении торгового трактата, должно было прекратиться. Адмирал решил идти к русским берегам Восточной Сибири… далее нельзя было предвидеть, какое положение пришлось бы принять по военным обстоятельствам. Может быть пришлось бы, по неимению известий о неприятеле, оставаться праздно в каком-нибудь нейтральном порте, например Сан-Франциско, и там ждать исхода войны.
Я испугался этой перспективы неизвестности и «ожидания» на неопределенный срок.
Притом два года плавания не то что утомили меня, а утолили вполне мою жажду путешествия. Мне хотелось домой, в свой обычный круг лиц, занятий и образа жизни.
Иван Александрович Гончаров. Из письма Евг П. и Н. А. Майковым. Остров Камигуин, порт Pio-Quinto, 14 (26) марта 1854 года:
Вам скажу только, что путешествие надоело мне как горькая редька, до того, что даже Манила, куда мне так хотелось и где мы пробыли недели две, едва расшевелила меня, несмотря на свою роскошную растительность, на отличные сигары, на хорошеньких индиянок и на дурных монахов. Мне прежде все хотелось в Америку, в Бразилию, а теперь рад-радехонек буду, если бы пришлось воротиться хоть через Камчатку и Сибирь. Я за недостатком моциона хирею и толстею так, что меня теперь в хороший дом пустить нельзя. На море бы и не глядел: другие свыкаются с ним и любят, а я чем больше плаваю, тем больше отвыкаю. Качка меня бесит, буря, обыкновенное явление на море, пугает, образ жизни на корабле томит. Люди надоели, и я им тоже. Вот третий день стоим у островка на якоре, берега покрыты непроницаемой, кудрявой зеленью, такой, что Вы, Евгения П<етровна>, за счастье бы сочли каждую травку и ветку посадить в горшок в своей комнате, а я еще и не съехал ни разу на берег, несмотря на то что сегодня там был шумный обед с музыкой и разными удовольствиями. В тропиках мне невыносимо жарко, а подвинемся к северу — холодно. Зубы опять болят, и в тропиках, и на севере. Ревматизм просто водворился в виске и челюстях и беспрестанно напоминает о себе. Нет, чувствую, что против натуры не пойдешь: я, несмотря на то что мне только 40 лет, прожил жизнь. Теперь, куда ни пошлите меня, что ни дайте, а уж я на ноги не поднимусь. Пробовал я заниматься, и, к удивлению моему, явилась некоторая охота писать, так что я набил целый портфель путевыми записками. Мыс Доброй Н<адежды>, Сингапур, Бонин-Сима, Шанхай, Япония (две части), Ликейские острова — все это записано у меня, и иное в таком порядке, что хоть печатать сейчас; но эти труды спасли меня только на время. Вдруг показались они мне не стоящими печати, потому что нет в них фактов, а одни только впечатления и наблюдения, и то вялые и неверные, картины бледные и однообразные — и я бросил писать. Что ж я стану делать еще год, может быть, и больше?
Но жаловаться нечего и не на кого. Я ни минуты не раскаивался в том, что поехал, и не раскаиваюсь до сих пор, потому что, сидя в Петербурге, жаловался бы еще больше. Лучше скажу, что мы намерены делать. Мы узнали в Маниле, что английский и французский флоты уже вошли в Черное море и, следовательно, война почти неизбежна, вот мы и тягу оттуда, чтоб не пришли английские суда вдвое сильнее наших и не взяли нас. Теперь плавание наше делается все скучнее и скучнее. Нет ни одного порядочного места, где бы не было французов и англичан. Поневоле должны идти на север, прятаться где-нибудь около Камчатки. Уж если так, лучше бы вернуться. Но, вероятно, придется зайти еще в Японию. В последнее время мы зажили с японцами дружески. Они давали обеды нам, а мы им. Чего я не ел тут! Помните, я всегда обнаруживал желание пообедать у японцев и китайцев? Желание мое было удовлетворено свыше ожиданий. Мы обедали у японских вельмож раз десять и, между прочим, однажды были угощены торжественным обедом от имени японского императора. Так как японцы столов не употребляют, то для каждого из нас сделан был особый стол, на каждом столе поставлено до 20 и более чашечек и блюдечек с разными кушаниями. Мяса не едят, и нас потчевали рыбой, зеленью, дичью, трепангами (морскими улитками), сырой рыбой, приправленной соей, и т. п. Но всего этого подают так немного, что я съел все 20 или 30 чашек да еще, приехавши домой, пообедал как следует; и другие тоже. Сжьогун прислал нам подарки, состоящие из материй (предрянных) и фарфору. Адмиралу и трем из его свиты, в том числе и мне, подарено по нескольку кусков этой материи, офицерам по дюжине тончайших, как почтовый лист, чашек. Подарки с нашей стороны были роскошны. Вельможи, напротив, надарили адмиралу превосходных вещей — такое множество, что из них можно составить прелюбопытный музеум. Некоторым из нас, и мне тоже, прислали они кое-что в подарок: лакированных ящиков, трубок, чернильниц, своего табаку. Все вздор, но я храню как редкость и как воспоминание. Если довезу, то поделюсь с вами. К сожалению, всего этого мало: мы хотели купить, да не продают.