- Что же не спрашиваете, что с собою дозволяется взять туда, куда повезем вас?
- Что же дозволяется?
Улыбнулся голубой полковник. Впервые зло тонкие губы поперек лица растянул:
- Ничего.
Свеча вторая
Ожидал, что в Санкт-Петербург меня повезут. В казенную столицу, столь красиво и своевременно из-под батогов выстроенную. Ан нет, по Московской дороге погнали. Во вторую, хоть и первопрестольную столицу нашу. На курьерской тройке с двумя верховыми жандармами и молоденьким офицером у меня под боком.
Он растерянным выглядел, испуганным даже. И смотрел на меня в упор, не отрываясь.
- В Москву торопимся?
- Мне молчать приказано. Молчать. И вас молчать попрошу. Лучше про себя думайте.
Вот я про себя и думал.
Боимся мы государственных арестантов. А вот кандальников не только что не боимся, но и жалеем их. Дозволено нам убивцев, разбойников да татей ночных жалеть. Даже подкармливать их дозволено: "несчастненькие вы наши..." Но коли государственным ты преступником властями объявлен, то уж никакой не несчастненький, а - враг. Без следствия и суда всего народа враг. Может, потому, что жандармским порядком образованных людей гонят, а конвойным - убийц дремучих?.. Грамоту наш народ любит, а образованных - сторонится. Чужие они в отечестве своем, а чужих на Руси боятся и ненавидят. Странный мы народ. Прилагательный к государственным повелениям.
...А в самом деле, задумайтесь, дети мои. Все народы, все, без исключения, именем существительным в русском языке называются. Француз, молдаванин, немец, татарин, турок, калмык, индеец, швед, англичанин - все, все решительно требуют вопроса - "кто?". Кто перед тобою. Но сами себя мы - единственные во всем мире! - только именем прилагательным называем: "русский". То есть не кто ты есть как личность, а к кому ты прилагаешься, кому принадлежишь как невольник. Как раб...
К государству ты прилагаешься, ему ты принадлежишь. Его ты собственность полная от самого рождения своего вплоть до самой кончины своей. И не оно для тебя существует, а ты - для него и ради него. Ради величия его, мощи, славы и самоутверждения - во имя самоутверждения...
Гнали, лошадей не щадя. Запаленных меняли на станциях, не давая из тюремной кареты выходить. И снова гнали, гнали. И спали в скачке этой, и перекусывали на скаку. Пади, Русь, государственного преступника везут...
Привезли в густых сумерках. Куда - не разобрал. Мрачные, безмолвные, узколобые какие-то строения. Каменные крутые лестницы с истертыми ступенями вниз, вниз. Молча: один солдат с фонарем впереди, другой - позади. Глухой коридор, двери, железом окованные. Лязг ключей, скрежет петель и...
И дверь заскрежетала уже за моей спиной.
Каземат.
Дрожащий огонек свечи, стен не видно. Чуть освещено каменное ложе с тощей подстилкой. И - тишина. Полная тишина: звуков нет, а в уши - давит. На все барабанные перепонки давит гигантским давильным прессом...
Сел я на твердь, что отныне постелью мне служить должна была неизвестно сколько времени. Может, и навсегда. Долго сидел неподвижно: давило меня, давило со всех сторон. Камнем, тишиной и неизвестностью...
И впервые за все прошедшее время подумал: за что? В чем вина моя, так мне и не объявленная? Граф, что ли, пожалел, что промахнулся тогда?.. Ну, вряд ли. Это бы он раньше проделал, коли бы возжелал. Да и по характеру - не его сущность поклепами заниматься. Нет, не он. Не по его навету я в этот камень одет, не по его. Тогда что же? Или кто же?.. Ну должна же хоть какая-то вина существовать? Не для меня, разумеется, - для записи в казенной бумаге.
Долго сидел, но ничего в голову не приходило. А озноб - мерзкий, сырой какой-то - пришел. Однако знал я к тому времени, что не в шинели русский солдат греется, а - под шинелью. В Корпусе нас этому, правда, не учили, но бывалые старослужащие моей роты как-то пехотную сию премудрость мне поведали. Вспомнил я с благодарностью о добрых советах их, встал, снял шинель, завернулся в нее, завалился на каменное ложе и...
И уснул.
Сколько спал - не знаю. В каземате у времени всего два цвета - мрак серый да мрак черный. И как сереть начало, так и сон мой на убыль пошел. Я глаза открыл, увидел тусклое оконце под потолком, свечу догоревшую и сел. Что-то вспомнилось, но неясно, неотчетливо, туманно. Я хотел туман этот рассеять, да не успел: петли дверные заскрежетали.
И вошла громоздкая темная - темнее серого мрака каземата моего - фигура с фонарем. Прошла к столику подле моего ложа, поставила котелок с деревянной обгрызенной ложкой, достала новую свечу, вздула ее и заменила ею сгоревшую.
- Час который? - спросил я у фигуры этой.
Не отозвалась она. Повернулась и вышла. И снова железо ржаво заскрежетало.
Я в котелок заглянул: варево какое-то неопределенное. Есть мне, признаться, хотелось, брезгливостью особой я не отличался, но за ложку хвататься обождал, поскольку ощутил не столько голод, сколько холод. И, надев шинель, начал быстрыми шагами каземат измерять. Девять шагов от окна до двери, девять - от двери до окна. С добрых полверсты прошагал, пока щедрой испариной не покрылся. Тогда сел к столику и съел все неведомое варево до дна, ложкой старательно котелок выскребав.
"Ни хлеба, ни воды, - подумал, помнится. - Хуже, чем на гауптвахте..."
Но поспешил с заключением, потому как вновь заскрежетало, и вторая фигура объявилась. Помельче первой, но столь же безгласая - проверил. Кружку кипятку принесла и добрый кусок хлеба. И удалилась, столь же молчаливо.
Лучше, чем на гауптвахте, как выяснилось. Если вообще наречие сие к каземату подходило.
Попил я кипяточку с хлебушком, не повеселел, естественно, но мысли мои, как ни странно, слегка прояснились. Немного совсем, но достаточно, чтобы вспомнить, как что-то встревожило меня на грани пробуждения. Но что же именно, что?..
К тому времени серость уже весь мой каземат залила, разгоняя черноту по углам, и я впервые мог обозреть границы узилища моего, а может, и всей оставшейся жизни. Две глухих стены, осклизлых от медленно, с улиточной скоростью ползущей... слякоти, что ли. Да, мерзкой липкой слякоти: может, точнее - слизи, но и слякоти в то же время. На ощупь - мертвой и живой одновременно, чтоб понятны вам стали оба первых моих впечатления. Что еще? Пол и потолок. Оба - каменные, только верх гроба этого вроде как мхом порос, а низ - та же мерзостная грязь.
Оглянулся: позади - окованная железом дубовая глухая дверь. Впереди высоко вверху - забранное толстой решеткой оконце, в которое и без решетки не вдруг-то пролезешь. Уж что-что, а тюрьмы строить мы выучились. Не то что турки в Бессарабии понастроили...
Бессарабия!..
И я на каменное ложе свое опустился. Без сил. Точно в миг тот выпустили их из меня.