— Эх, пельменей бы сейчас, — сказала Ольга Борисовна. — Настоящих наших уральских: с тройным мясом, с луком, с перцем.
— Приедем в Минусинск — будут, Оленька, пельмени. — Тоня прищелкнула языком. — Объеденье!
— К нам приезжайте — угостим.
— И у вас в семье уже научились стряпать их?
— Еще бы! В Шушенском — наипервейшее блюдо! К говядине и свинине добавляют степной баранины. Я не знаток, но, говорят, лучших не бывает. А пока я захватил для вас… — Владимир Ильич поставил перед Лепешинской банку омаров. — Вот! Сейчас открою.
— Теперь это — для всех, — отказалась Ольга. — Мой привередник уже успокоился.
После завтрака все, кроме Эльвиры Эрнестовны, поднялись на верхнюю палубу. По обе стороны густо-зеленой реки багровели горы. Ветер пересчитывал листья, позолоченные осенью, и возле берегов в глубине реки как бы полыхало пламя, даже волны, порожденные колесами «Дедушки», были бессильны погасить его.
Но любовались рекой недолго, — было свежо. Ольга, опасаясь простуды, вернулась в каюту. Она не могла забыть своего несчастного первенца, появившегося раньше времени, без вздоха, без имечка, — в семейном разговоре его называли просто Путейчиком, — и в ожидании второго ребенка все время чувствовала себя тревожно.
Владимир Ильич тоже спустился в каюту — манили к себе томики Горького.
Одну книгу отдал Ольге Борисовне, и она, раскрыв ее, прилегла головой к узкому оконышку. Сам он, сидя по другую сторону прохода, стал читать вторую книгу. Под его пальцами страницы то и дело шелестели, как осенние листья под ветром. Лепешинская, опустив пенсне и опираясь локтем о подушку, спросила:
— Вам уже знакомы эти рассказы?
— Лишь отдельные. По журналам. — Владимир Ильич покачал книгу. — Тут для меня довольно много нового.
— Но вы же не читаете, а только просматриваете.
— Нет, читаю.
— Так быстро! Трудно поверить. Я не успеваю прочесть пяти-шести строчек, а вы уже перевертываете страницу.
— Привык с детства. И нельзя читать медленно, иначе не успею… — Владимир Ильич показал глазами на большую связку книг, взятых в дорогу. — И не только эти — многое нужно прочесть. Очень многое. А время летит.
— Ваше счастье, что можете — с такой быстротой. Для меня — это чудо! Да. Не смейтесь. Редкостное явление! — сказала Ольга.
Чем дольше она наблюдала за Ульяновым, тем больше восхищалась его необычайной динамичностью, постоянной деловитой напряженностью. Она видела, что ее попутчик, проявивший вначале редкостную заботливость, в дальнейшем оказался молчаливым: без конца был занят чтением, делал какие-то пометки в книгах, словно не замечая, что рядом с ним — молодые женщины. Уж не обиделся ли на что-нибудь?
Тоня, обнимая подругу, шепнула:
— Не отвлекай. И не удивляйся. Во время работы Ильич всегда такой, будто никого рядом нет.
Но наступал час очередного чаепития, и Владимир Ильич, отложив книги, становился совсем иным — поддерживал разговоры о мелочах, даже о пустяках, шутил и восторженно смеялся, услышав шутку своих собеседниц. И Ольга пожалела, что не было на пароходе Пантелеймона — убедился бы, какой чудесный человек этот питерский «Старик»!
Как только начинали сгущаться сумерки, «Дедушка» на всю ночь пришвартовывался к берегу. При свете тусклых фонарей, в которых горели оплывшие свечи, Ульянов, накинув тулуп, выходил на нос и садился на бухту каната. Енисейская волна что-то полусонно бормотала за кормой.
Почти каждый вечер пролетали на юг стаи гусей, переговариваясь: «га-га-га, га-га-га», словно вспоминали промелькнувшее лето.
Владимир Ильич думал о своих друзьях и товарищах. Пока мало их для губернского города. Завтра будет больше. Придут интеллигентные рабочие, приведут за собой массу из среднего, самого широкого, слоя пролетариата. Пройдет год-два, и они создадут свой партийный комитет.
Сейчас до крайности необходима газета. И для питерцев, и для киевлян, и для уральцев. Для Кавказа и Сибири, для польских и прибалтийских губерний — для всех. Ведь нельзя не протестовать против оппортунизма нигилистической «Рабочей мысли».
Эти «молодые» пытаются искусственно разорвать связь между рабочим движением и социализмом, свести все к интересам минуты, спекулировать на неразвитости низшего слоя пролетариата, потакать худшим страстям. Но передовые рабочие, те, которые руководят кружками и всей социал-демократической деятельностью, те, которые наполняют теперь тюрьмы и места ссылки от Архангельской губернии и до Восточной Сибири, с негодованием отвергнут бредовые теории.
Многие уже скоро вернутся в фабричные города, в заводские поселки. И на газетную клевету ответят через свою газету.
Эх, если бы не эта проклятая ссылка! Могла бы уже быть газета!
…Разбитый на Казачинском пороге пароход «Модест», теснимый дьявольски быстрым течением, привалился бортом к большому камню. К счастью, это случилось на мелководье, и вода не залила топку: котел не взорвался.
Матросы между камней прокладывали коридор из канатов, чтобы пассажиры могли выбраться из беды.
У противоположного берега по-прежнему стояли на якорях «Scotland», пришедший из Глазго, и «Минусинец», принадлежавший купцу Шарапову. Шотландцы спустили на воду спасательную шлюпку, но она не могла пробиться через порог. На «Минусинце» никак не отозвались на отчаянные гудки. А «Николай», спустившийся следом, не сумел подойти к погибающему судну.
Через полчаса из поселка Подпорожного приплыли мужики на лодках. Пантелеймон Николаевич помог женщине сойти с камня, на котором они стояли, в верткую долбленку, передал ей младенца и спустился сам.
На берегу он, вместе с другими пассажирами, долго отогревался у костра…
Потеряны вещи — это полбеды. Жена получает жалованье, и он постепенно снова обзаведется необходимой одеждой. Только добраться бы до телеграфа да известить Олю: жив!
Вниз не так давно прошел с тюремной баржей на буксире последний пароход. Завтра он может появиться здесь на обратном пути в Красноярск. Если в низовьях не затрут льды…
Ночь придется провести у костра.
Жаль, уплыли рукописи, готовый очерк для газеты, связка писем друзей. Жаль книги. Не осталось ни одной.
Кто-то надоумился и пустил подписной лист, чтобы отблагодарить спасителей. Сначала лист подали жандармскому полковнику, который, стоя возле костра, сушил на себе синие брюки с кантами. Он, положив лист на ящик, провел мизинцем по усам, написал свой титул и фамилию, в раздумье постучал карандашом по бритому подбородку и важно пометил: «Один рубль».