6-й – Петр – великан. Огромный, прелестный беби, в чепце, вывертывает локти, куда-то стремится, и жена приходит в восторженное волнение и торопливость, когда его держит; но я ничего не понимаю. Знаю, что физический запас есть большой. А есть ли еще то, для чего нужен запас – не знаю. От этого я не люблю детей до 2, 3 лет – не понимаю. Говорил ли я вам про странное замечание? Есть два сорта мужчин – охотники и не охотники. Не охотники любят маленьких детей, – беби, могут брать в руки; охотники имеют чувство страха, гадливости и жалости к беби. Я не знаю исключения этому правилу. Проверьте своих знакомых».
К 1872 году относится событие, которое с новой стороны раскрывает живой образ Толстого. Когда Лев Николаевич был в Самарской губернии, графский бык убил пастуха. Толстого привлекли к ответственности, взяли подписку о невыезде. Какое впечатление произвело на него вмешательство чиновников в его личную жизнь, он подробно рассказывает в письмах к А. А. Толстой. Мы коснемся этого случая только с той стороны, которая непосредственно относится к нашей теме.
«Нежданно, негаданно на меня обрушилось событие, изменившее всю мою жизнь, – пишет Лев Николаевич. – Молодой бык в Ясной Поляне убил пастуха, и я под следствием, под арестом – не могу выходить из дома (все это по произволу мальчика, называемого судебным следователем), и на днях должен обвиняться и защищаться в суде – перед кем? Страшно подумать, страшно вспомнить о всех мерзостях, которые мне делали, делают и будут делать.
С седой бородой, с 6-ю детьми, с сознанием полезной и трудовой жизни, с твердой уверенностью, что я не могу быть виновным, с презрением, которого я не могу не иметь к судам новым, сколько я их видел, с одним желанием, чтобы меня оставили в покое, как я всех оставляю в покое, невыносимо жить в России, с страхом, что каждый мальчик, которому лицо мое не понравится, может заставить меня сидеть на лавке перед судом, а потом в остроге; но перестану злиться. Всю эту историю вы прочтете в печати. Я умру от злости, если не изолью ее, и пусть меня судят за то еще, что я высказал правду. Расскажу, что я намерен делать и чего я прошу у вас.
Если я не умру от злости и тоски в остроге, куда они, вероятно, посадят меня (я убедился, что они ненавидят меня), я решился переехать в Англию навсегда или до того времени, пока свобода и достоинство каждого человека не будут у нас обеспечено. Жена смотрит на это с удовольствием – она любит английское, для детей это будет полезно, средств у меня достанет (я наберу, продав все, тысяч двести); сам я, как ни противна мне европейская жизнь, надеюсь, что там я перестану злиться и буду в состоянии те немногие года жизни, которые остаются, провести спокойно, работая над тем, что мне еще нужно написать. План наш состоит в том, чтобы поселиться сначала около Лондона, а потом выбрать красивое и здоровое местечко около моря, где бы были хорошие школы, и купить дом и земли. Для того, чтобы жизнь в Англии была приятна, нужны знакомства с хорошими аристократическими семействами. В этом-то вы можете помочь мне, и об этом я прошу вас. Пожалуйста, сделайте это для меня. Если у вас нет таких знакомых, вы, верно, сделаете это через ваших друзей. Два, три письма, которые бы открыли нам двери хорошего английского круга – это необходимо для детей, которым придется там вырасти. Когда мы едем, я еще ничего не могу сказать, потому что меня могут промучить, сколько им угодно. Вы не можете себе представить, что это такое. Говорят, что законы дают securite [147] . У нас напротив. Я устроил свою жизнь с наибольшей securite. Я довольствуюсь малым, ничего не ищу, не желаю, кроме спокойствия; я любим, уважаем народом; воры и те меня обходят; и я имею полную securite, но только не от законов. Тяжелее для меня всего – это злость моя. Я так люблю любить, а теперь не могу не злиться. Я читаю и «Отче наш» и 37-й псалом и на минуту, особенно «Отче наш», успокаивает меня, и потом я опять киплю и ничего делать, думать не могу; бросил работу, как глупое желание отмстить, тогда как мстить некому. Только теперь, когда я стал приготавливаться к отъезду и твердо решился, я стал спокойнее и надеюсь скоро опять найти самого себя».
Дело приняло благоприятный для Толстого оборот, и он оставил мысль о переезде. Александре Андреевне он пишет: «Нынче же случилось то, что утишило мою досаду еще до получения письма. Утром жена разболелась сильнейшей лихорадкой и болью в груди, угрожающей грудницей (она кормит), и я вдруг почувствовал, что не имеет человек права располагать своей жизнью и семьей особенно. И так мелка мне показалась и моя досада и оскорбления, что я усумнился, поеду ли я. Теперь ей получше, я надеюсь, что обойдется без грудницы. Сестра Маша на днях уехала от нас, и каждый день с нежностью говорила о вас и упрекала себя за то, что не писала вам, а я упрекаю себя за то, что писал. Прошу простить и целую вашу руку».
В следующем, 1873 году часть лета Толстые провели в своем новом имении в Самарской губернии. Здесь случился в ту пору страшный голод. Засуха сильно отразилась также и на новом хозяйстве Толстых. Но их семейная жизнь протекала в это время спокойно, в полном согласии.
Письмо Софьи Андреевны к сестре: «Милый друг Таня, во второй раз пишу тебе из нашего самарского хутора, куда привезли мы свою тихую, невзыскательную жизнь, и нисколько жизнь не переменилась оттого, что у нас меньше комнат и вместо леса перед глазами степь. Все та же тишина, те же занятия, тот же лад, как и везде. Иногда находит грусть и даже досада, что опять хуже, чем в прошлом году – сгорело все – ничего решительно нет, ни сена, ни пшеницы, мы в очень большом убытке, и вчера я подумала, что за что же бы нам даже в этом была бы удача, уж слишком бы много всего хорошего, даже страшно бы было, лучше уж хоть в деньгах будет неудача. Тут с страстной недели не было ни одного дождя, вот и мы месяц живем, и на наших глазах понемногу засыхало это огромное пространство, и понемногу находил ужас на весь здешний народ, который третий год бьется из последних сил как-нибудь прокормиться и посеять для будущего года. Наш старый башкирец, который живет у нас и доставляет нам кумыс, говорит, что только 40 лет тому назад был такой бедственный год. Ты не поверишь, милая Таня, как тут близко живешь с народом; сегодня у нас пили чай мужик и башкирец; они здесь как друзья, очень полезны советами и помощью в делах житейских и хозяйственных. Сегодня же мы ездили к обедне в Гавриловку, ближайшую деревню, и я причащала трех меньших. Степа с нами ездил кучером; в двух плетушках мы уселись все; эти здешние плетушки очень хороши и удобны. Твой крестник [148] ездил в твоем платьице, за которое очень, очень тебя благодарю, так мне приятно думать, что это ты обдумала, сшила, и так хорошо сидит, что лучше нельзя было и при нем сшить. Он такой славный мальчик, веселый, добродушный, на разные штуки пускается и так толст, что Степа его зовет кубом».