Далее следуют советы: «Остерегайтесь слишком быстрого сближения с вашими товарищами, сначала узнайте их хорошо. У вас добрый характер, и с вашим любящим сердцем вы можете быть быстро покоренным; особенно избегайте ту молодежь, которая бравирует всякими выходками и ставит себе в заслугу глупое фанфаронство. Умный человек должен быть выше всех этих мелочей… Простите, мой дорогой друг, что я решаюсь давать вам эти советы, но они мне продиктованы самой чистой дружбой… Если вы будете продолжать писать, не делайте этого никогда в школе и не показывайте ничего вашим товарищам, потому что иногда самая невинная вещь доставляет нам гибель… Мужайтесь, мой дорогой, мужайтесь! не позволяйте разочарованию сломить вас, не отчаивайтесь, верьте мне, что все будет хорошо…»
* * *
Пройдет совсем немного времени — и выяснится, что Лермонтов не последует ни одному из добрых советов Марии Александровны. Он будет сходиться с людьми, он будет продолжать сочинять и в Школе, он сам начнет «бравировать всякими выходками» — и единственное, в чем он согласится с Марией Лопухиной, так это в том, что отчаиваться совершенно не надо.
Выходит так, что до сих пор друзья плохо знали Лермонтова. В Московском университете это был мрачный, погруженный в чтение, глубоко образованный юноша, который знал больше профессоров, писал стихи, поэмы и драмы, нечеловечески страдал от неразделенной любви — впрочем, страдал и от разделенной… В Петербурге явился совершенно другой Лермонтов.
Поступление в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров
4 ноября 1832 года Лермонтов успешно сдает экзамены, и уже через четыре дня, 8 ноября, заведующий Школой гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров генерал-адъютант Нейдгард отношениями своими на имя командира Школы генерал-майора К. А. Шлиппенбаха дал знать, «дабы недорослей из дворян, просящихся на службу в полки лейб-гвардии Александра Уварова в Кавалергардский ее величества, Михайла Лермантова в Гусарский, Николая Юрьева… в Преображенский… зачислить во вверенную мне Школу кандидатами, коих и числить налицо».
Став «воином», Лермонтов фактически начал с того, что пренебрег мудрым предостережением Марии Лопухиной и выкинул «штуку». 26 или 27 ноября «после езды в манеже, будучи еще, по школьному выражению, новичком, подстрекаемый старыми юнкерами», Лермонтов, «чтоб показать свое знание в езде, силу и смелость, сел на молодую лошадь, еще не выезженную, которая начала беситься и вертеться около других лошадей, находившихся в манеже. Одна из них ударила Лермонтова в [правую] ногу [ниже колена] и расшибла ему ее до кости. Его без чувств вынесли из манежа. Он болел более двух месяцев, находясь в доме у своей бабушки Е. А. Арсеньевой».
Так вспоминал А. Меринский, соученик Лермонтова по Школе.
Этот прискорбный случай, который заставил Елизавету Алексеевну страдать, вызвал в Москве новый всплеск толков и разговоров об опрометчивом решении Лермонтова. 7 января 1833 года Алексей Лопухин сообщал своему другу: «У тебя нога болит, любезный Мишель!.. Что за судьба! Надо было слышать, как тебя бранили и даже бранят за переход на военную службу. Я уверял их, хотя и трудно, чтоб поняли справедливость безрассудные люди, что ты не желал огорчить свою бабушку, но что этот переход необходим. Нет, сударь, решил какой-то Кикин, что ты всех обманул и что это твое единственное было желание, и даже просил тетеньку, чтоб она тебе написала его мнение. А уж почтенные-то расходились и вопят, вот хорошо конец сделал и никого-то он не любит, бедная Елизавета Алексеевна — всё твердят. — Знаю наперед, что ты рассмеешься и не примешь к сердцу».
* * *
25 февраля Лопухин спрашивает Лермонтова: «Напиши мне, что ты в школе остаешься или нет и позволит ли тебе нога продолжать службу военную…» Очевидно, вопрос этот одно время стоял серьезно; однако уже в середине апреля Лермонтов после болезни вернулся в Школу.
Следует отметить, что переход из университета в Школу должен был быть не очень болезненным, поскольку еще совсем недавно ее устройство мало чем отличалось от университетского и было достаточно свободным: она «имела вид военного университета с воспитанниками, жившими в стенах его, наподобие того, как жили казеннокоштные студенты в Московском университете. Нравы и обычаи в обоих учреждениях не многим отличались друг от друга, если только взять в соображение разницу, которая происходила от общественного положения молодых людей. Казеннокоштные студенты университета были люди из бедных семей, в Школе же это были сыновья богатых и знатных родителей», — пишет Висковатов. Смена руководства Школы, сопровождающаяся завинчиванием гаек, как раз пришлась на 1832 год: Лермонтову не повезло.
В Московском университете его считали гордецом, который вечно воздвигал преграду между собой и другими людьми. В Школе Лермонтов — участник всех затей, автор скабрезных стишков, гуляка и повеса.
Алла Марченко в своем «романе» «С подорожной по казенной надобности» довольно смешно пишет о «перемене», которая якобы произошла с Лермонтовым:
Лермонтову-де… «пришлось… перестроить, переоборудовать душу на новый, юнкерский — легкомысленной, фривольный, а то и прямо скабрезный лад… Чем же можно объяснить столь внезапную метаморфозу? Изменением стиля поведения? Почти характера? Безошибочно верной реакцией, скорректированной «инстинктом самосохранения»? Отчасти, видимо, и этим… В университете Лермонтов мог, ничем не рискуя, навлечь на себя неприязнь всего факультета — подчеркнутым равнодушием… В школе подобный эксперимент становился рискованным. И удобнее, и проще стать таким, как все. Вернее, заставить себя казаться таким, как все. Но для этого надо было, во-первых, как можно глубже спрятать себя настоящего. Во-вторых, половчее подогнать к нестандартной своей внешности, а также сущности — и костюм, и повадки типичного лейб-гусара…»
Этот пассаж особенно забавен потому, что Лермонтову несвойственны были эксперименты со своей индивидуальностью: он всегда был равен самому себе и не считал нужным ни под кого подстраиваться. И уж конечно, не интеллигентским «инстинктом самосохранения» продиктованы его поступки: есть все основания полагать, что подобные мотивы Лермонтов нашел бы низостью.
Судя по тому, что нам известно о Лермонтове, он в принципе довольно плохо умел выстраивать внешние отношения с людьми. «Интерфейс» всегда был с изъяном, поэтому представлялся постороннему взгляду карикатурой, чем-то неестественным и непривлекательным. Отсюда и многочисленные воспоминания о крайне неприятном молодом человеке, который держался фальшиво, невежливо и «с чрезмерностями».