Куприн получал много разных писем по поводу своих произведений.
«Позвольте мне выразить вам еще раз свое восхищение „Поединком“, — пишет известный писатель Фердинанд Флери. — Да, как говорит Ваш переводчик, есть в Вас что-то стендалевское, но с эмоциональностью и поэтичностью, которыми Стендаль не обладал. „Поединок“ очень волнующая книга, содержание которой — поэзия плюс правда, что равняется грусти, как сказал бы математик, если бы математики могли исчислять и оценивать литературу».
И, наконец, письмо Ромена Роллана:
«Четверг, 12 июля 1923 г.
Дорогой Александр Куприн!
Я очень тронут тем дружеским вниманием, которое Вы мне оказали, прислав три Ваших книги. Благодарю Вас за них. Я жил в их атмосфере в течение этих последних недель настолько, что меня преследовали некоторые образы из „Ямы“. Я восхищен разносторонностью Вашего литературного гения и Вашей глубокой человечностью. Вы обладаете, в особенности, редким и очень характерным даром, заставляя оживать на страницах книг целые коллективы людей. Это-то и говорит о Вас как о человеке, который может подняться над великими достижениями эпохи и видеть сквозь них. Читая ту или иную страницу „Ямы“, я распространял ее смысл на всю Европу — этот огромный публичный дом накануне катастрофы.
Приношу большую благодарность и братские поздравления Вам и Вашему замечательному переводчику господину Манго.
Прошу Вас, дорогой Александр Куприн, считать меня своим преданным почитателем».
Все рецензии и отклики отец старательно вырезал и вклеивал в альбом, иногда возмущался, иногда посмеивался. Несмотря на выход в свет многих его произведений, это не принесло нам материального благополучия, а только временную передышку от всегда стоящей за спиной нужды. Контролировать французских издателей было почти невозможно, а тем более — судиться. Из-за отсутствия международной конвенции многие переводчики в других странах, как, например, в Австрии, Италии, Испании и т. д., не считали нужным обращаться за разрешением к автору. Гонорары, выплачиваемые французскими издателями, считались как бы данью уважения и проявлением честности по отношению к несчастным эмигрантским писателям, которых любезно приютила Франция. Вдобавок Куприн на чужбине писал мало, а то, что писал, не могло иметь коммерческий успех у иностранной публики. Мода на русских вообще быстро прошла, и загадочная «русская душа» продолжала звучать только в русских да в многочисленных ночных кабаках.
Вот почему было отправлено такое горькое письмо моего отца Заикину в 1924 году:
«В декабре этого года будет 35 лет, как пишу, пишу, пишу, накатал 20 томов, с политикой еще больше, знаком каждому грамотному человеку в мире, а остался голый и нищий, как старая бездомная собака».
Иностранец всегда остается во Франции иностранцем, а если его пребывание вынужденно затягивается, то он просто становится нежелательным.
В Париже бедность, нищета или безденежье — понятия разные. Между бродягой, у которого нет нескольких грошей, чтобы пойти в ночлежку, и который спит на скамейке в скверах или под мостами, и людьми, привыкшими к некоторому комфорту, испытывающими безденежье, есть громадная разница. Французский бродяга предпочитает купить литр вина и спать «а la belle etoile» (при свете прекрасной звезды), то есть на свежем воздухе.
Есть бедность, скрытая за закрытыми ставнями, при самой свирепой экономии на всем, чтобы только никто не заметил, никто не заподозрил тяжелого положения. Это больше относится к французам.
Я знала одного разорившегося графа, у которого лакей в белых перчатках подавал по полсардинки на закуску. Граф повторял, что он ужасно беден, но отпустить лакея ему не приходило в голову.
В Советском Союзе, где никто не голодает и не испытывает стыда за простоту обстановки или одежды, трудно понять психологию буржуазного общества, в котором плохо одетая девушка не может найти место секретарши или продавщицы в магазине, а улыбка обязательна при любых обстоятельствах. Сознаться в трудном положении значит потерять друзей, друзей, разумеется, в кавычках.
В 1955 году я как-то встретила в Париже одну богатую праздную даму. Она спросила меня — как жизнь? Я ответила, что работаю переводчицей… Дама воскликнула:
— О! Дорогая, бедная! Как низко вы пали!
Очень многие жили не реальной жизнью, а выдуманной. Ярким примером была белошвейка, которая ходила иногда к нам поденно штопать одежду и белье, когда у нас бывали благополучные денежные дни. Отец даже хотел о ней писать новеллу, но потом решил, что это более подходит перу Тэффи, так зло и остроумно осмеивающей эмигрантов. Она была маленькая, серенькая, с лицом горбуньи. Очень разговорчивая. Жила она в страшной нищете, в каморке под крышей, питалась скудно. Но она жила в особом мире, созданном в ее воображении: в великосветском обществе. Отчаянно экономя на всем, она сшила себе два туалета: один глубокого траура, с черной специальной вуалью, которой во Франции закрываются лица близких членов семьи покойного во время похорон. И другой — очень нарядный туалет для свадеб.
Каждый день она читала светскую хронику во французских газетах. Узнав, что маркизу де Рили графиню де Ф. хоронят в соборе Сен-Жермен де Пре, она одевалась в свой траурный туалет и отправлялась в собор. Ее принимали за близкую родственницу, сажали в первые ряды. Потом, не зная, кто она, к ней подходили с соболезнованиями графы, виконты, всякие знаменитости и т. п. Этими рукопожатиями она жила до следующей церемонии. На свадьбах иногда по ошибке ее приглашали на «ленч», благо многих приглашенных обычно никто не знает.
Она была в курсе всех интриг, всех великосветских сплетен. И ей казалось, что она действительно вращается среди герцогинь и лордов, а ее серая, мрачная, голодная жизнь — лишь сон.
Я знала нескольких русских эмигрантов, экономивших на всем, чтобы раз в год пригласить друзей на пир, где стол ломился от изобилия, как когда-то в России…
Вообще русские женщины приспособились гораздо лучше, чем мужчины, к новой тяжелой судьбе, и бывшие белоручки проявляли чудеса изобретательности. Например, у одной эмигрантской пары судьба чудом сложилась таким образом: вначале они очень бедствовали. Муж где-то служил официантом, жена серьезно болела. Доктор ей прописал строгую диету — только макароны, вермишель, лапшу. Ей ужасно надоела эта пища, и, чтобы как-нибудь ее поразнообразить, она попросила мужа купить лапшу разной формы и цвета. Лежа в постели, она начала развлекаться, выкладывая из лапши цветы и рисунки. Это навело ее на мысль лепить из теста разные украшения. После многих неудач она нашла секрет, как укрепить и раскрасить тесто. Ее серьги-цветы, броши имели вид керамики, но были легки, как пух. Самые дорогие и модные магазины стали забрасывать ее заказами. Она стала известной даже в других странах. Ей заказали подвенечный убор на самую блистательную свадьбу в Лондоне. Она нам рассказывала, смеясь, что, когда епископ покропил ее макароны, она почувствовала себя на вершине славы.