Он вдруг впал в беспамятство, но продолжал что-то невнятно бормотать.
Когда принесли суп, я съел свою порцию и попытался влить немного супа в рот соседу. Но он закашлялся, и я испугался, как бы он не захлебнулся. Тогда я сам выпил его суп, хотя и с чувством какой-то вины. Успокоился я только тогда, когда собрали котелки – мой сосед все еще был без сознания.
Вечером я съел свой хлеб, а его порцию спрятал. Когда он пришел в себя, я отдал ему хлеб.
– Неужели ты не съел его? – удивился он, так как прекрасно понимал, каких усилий мне стоило не притронуться к хлебу.
Он вернул мне хлеб.
– Бери. Я не могу проглотить ни крошки. Он схватил меня за руку. У меня тоже был жар, но его рука казалась огненной.
– Помоги мне! – сказал он.
– Чем же я могу помочь? – спросил я.
– Я верю тебе – раз ты оставил для меня хлеб. Сбереги этот сверток.
Я колебался. Слишком большая ответственность.
Он уговорил меня взять сверток, пообещав разделить посылку пополам, как только немного поправится.
Ночью я не сомкнул глаз. Все время думал о том, что находится в свертке. Я испытывал муки голода. Тому, кто не был в концлагере, так же трудно объяснить, что такое голод, как трудно описать цвет слепому. Голод испытываешь не тогда, когда не ешь два-три дня. Голод приходит в результате постоянного недоедания в течение бесконечных недель, месяцев. Вши, грязь, страх, унижение – вот что такое голод. Чувство самозащиты тоже входит в понятие «голод». Необходимость самозащиты, желание казаться сильнее, чем это было на самом деле, увеличивали напряжение, обостряя голод. Голод отзывался и физической болью. Постоянная головная боль, спазмы в пустом желудке, резкая боль под ложечкой, сухость во рту, невероятная слабость – все это голод.
С каждой минутой у меня росло желание развернуть посылку. Только взглянуть, что там, только понюхать! До войны я был очень разборчив в еде, теперь буду есть все подряд и никогда не стану жаловаться на голод, никогда не признаюсь, что мне холодно, никогда не скажу, что еда невкусная. Я не стану мечтать о деликатесах: о масле, колбасе, мармеладе, о мясе и сыре – достаточно будет картошки и хлеба, вдоволь хорошего черного хлеба. Я не буду его резать, я буду откусывать прямо от ковриги – ведь только так можно почувствовать настоящий вкус хлеба.
Я смотрел на соседа, прислушивался к его прерывистому дыханию, к словам, которые он шептал в бреду. Несколько раз он произнес имя: «Анна». Жена? Посмотрела бы она на него сейчас! Если бы немецкие жены посмотрели на нас всех хоть секунду, может быть, война кончилась бы быстрее.
Сосед вдруг затих. Жив ли он? Если умер, то посылка достанется мне одному. Прочь эту мысль! Он должен жить, ведь он мой товарищ и он доверился мне. Я докажу, что не желаю ему смерти, – я буду молиться за него. Но я не знаю молитв. В Дахау было много священников, которые тайно служили мессу. Но я не мог молиться, так как перестал верить в бога. Бог остался за воротами лагеря. Он отказался следовать за несчастными, которые больше всего нуждались в его помощи. «Бог на небе, на земле и повсюду», – внушали нам. Но бога не было в Дахау! А значит, его не было вообще.
Сосед захрипел и перестал дышать. Я дотронулся до него. Кожа была теплая, липкая. Потом я снова услышал его дыхание, но оно становилось все реже, все слабее, словно невидимая рука медленно сдавливала его горло.
Под утро сосед умер.
Как только я немного окреп, меня согнали с койки и вышвырнули из лазарета без всякого осмотра. Видимо, если человек не умирал после определенного срока пребывания в лазарете, его считали здоровым.
После лазарета меня направили в блок № 12.
В тифозных блоках много рассказывали о так называемых свободных блоках на противоположной стороне лагерной улицы. Говорили, что там у каждого заключенного свои нары, что за работу в командах выдают дополнительный паек. Там якобы нет ни вшей, ни блох и заключенным разрешается свободно ходить по лагерю.
И снова я подумал, что теперь-то уж самое страшное позади.
В тифозных блоках люди выдерживали не больше трех месяцев. В свободных блоках можно было встретить заключенных, которые находились в Дахау с 1933 года. Видимо, условия там были лучше, чем в тифозных блоках.
Но шел 1945 год, и теперь в свободных блоках стало ничуть не лучше, чем в тифозных. На сдвоенных нарах спали по пять-семь человек, в боксах кишели вши и блохи, порция хлеба составляла примерно 165 граммов, и никакого дополнительного пайка за работу не полагалось.
Из лазарета меня отправили сначала в баню. Я шел в сопровождении старосты из двенадцатого блока. Я почувствовал себя человеком, когда получил полосатую одежду политзаключенного и ботинки – взамен грязных лохмотьев.
В блоке № 12 было несколько сербов и словаков, освобожденных в этот день от работы. Я не мог говорить с ними, так как не знал языка, но староста бокса сказал мне, что в блоке есть и французы. Заключенных из блока № 12 каждое утро отправляли в Мюнхен – ликвидировать последствия бомбежек на вокзале. В последние недели Мюнхен сильно бомбили. Староста рассказал мне также о положении на фронте. За время своей болезни я настолько обессилел и отупел, что чуть не забыл о том, что идет война. Дела у нацистов были плохи, но они, судя по всему, не собирались сдаваться. Гитлер приказал сражаться за каждый город, за каждую улицу, за каждый дом.
Русские освободили Освенцим и Гросс-Розен. Они уже заняли Варшаву и грозным валом катятся на Германию. Англичане и американцы форсировали Рейн и продвинулись далеко в глубь Германии.
Я поинтересовался у старосты, где он почерпнул всю эту информацию. Оказалось, из немецких газет, которые заключенным удалось пронести из города.
На следующее утро я впервые вышел на утреннюю поверку вместе с заключенными свободных блоков. Было еще совсем темно, дул холодный пронизывающий ветер, но мы шагали в ногу под резким ослепляющим светом прожекторов. Несколько тысяч заключенных в полосатой одежде, идущие строем, производили впечатление большой силы и сплоченности.
После поверки рабочие команды начали уходить из лагеря. Мы вышли через главные ворота под крики капо и эсэсовцев и свирепый лай собак. Трудно было поверить, что война подходит к концу. Эсэсовцы лютовали больше, чем прежде. Я довольно скоро выбился из сил. Впервые за время пребывания в Дахау мне пришлось преодолевать пешком такое расстояние, да еще после болезни. Я нарушил строй, и капо с бранью набросился на меня. Я упал, и он в бешенстве стал топтать меня ногами. Подоспел эсэсовец с собакой и приказал мне догонять строй. Не помню, как я бежал. В памяти остался лишь лай собаки, которая неслась следом за мной и хватала меня за ноги.