1909 или 1910 года специалисты в области аграрной политики четко осознавали потребность в новой идеологии, в новом политэкономическом подходе к стремительно меняющемуся положению в сельском хозяйстве. Суперпозитивист Струве пытался сформулировать новый подход, используя старые понятия, в результате чего между ним и его публикой исчезло всякой взаимопонимание. Такой пример не являлся единичным: литература этого периода изобилует сетованиями на непригодность старых подходов. Статистик П. П. Маслов указывал, что русская экономическая мысль была до такой степени подчинена борьбе против правительства, что экономисты стали поощрять сохранение кустарной промышленности как антикапиталистическую меру, в то время как любой человек, знакомый с основами экономики, должен был бы понимать, что кустарная промышленность именно создавала основу для капиталистического развития. В 1890-1900-е годы земским статистикам, агрономам и почвоведам (в отличие от менее эффективных правительственных комиссий) удалось описать с необычайной подробностью все аспекты крестьянских хозяйств, приемов земледелия, типов почв и т. д. Однако их деятельность носила настолько радикальный характер, что Плеве приравнял земских статистиков к террористам-революционерам [310]. Теперь многие из них понимали, что накопленные ими огромные статистические и описательные материалы требуют систематизации на новой основе – не политической, но научной.
В качестве нового организующего принципа Булгаков предложил свою философию хозяйства. Среди необычайно детальных и специализированных дискуссий по поводу аграрного вопроса она могла показаться настоящим глотком свежего воздуха. Вместо того чтобы рассуждать о распределении ржи, пшеницы, овса и клевера на конкретном крестьянском поле, о взаимосвязи политической и экономической статистики как научных дисциплин или о том, как новые виды плугов могут улучшить крестьянское хозяйство, Булгаков говорил о таких вещах, как творчество, естественная философия, Демиург Платона, о Софии, Мировой Душе, плероме, natura naturans, – все это в контексте рассуждений о процессе хозяйствования. Софийность хозяйства Булгакова вывела дискуссию о сельском хозяйстве из бесконечной трясины обсуждения практических деталей, перенеся акцент на творчество и новый образ мышления.
Софийность хозяйства сместила фокус экономической теории с внешних социальных форм – институтов, «общественных идеалов», форм правления или способов от производства – на процесс экономической жизни и мотивирующие его факторы; иными словами, – на то, что происходило в мышлении хозяина. Прямо и открыто высказываясь о том, на что Струве только смутно намекал, Булгаков заявил, что общественные установления и идеалы, столь важные для марксистов и его собственных революционных мечтаний, которым он отдавал дань до 1907 года, были иллюзией – можно сказать, обманчивыми призраками на стенах пещеры. Цепляться за них означало пренебрегать высшей метафизической реальностью, которая присутствует всегда, как направляющая и вдохновляющая сила, независимо от способа производства или политической системы. Можно даже сказать, что тот настрой, который вдохновляет человека в самом процессе земледелия, важнее размера участка, на котором он работает и которым он владеет.
Отчасти это была попытка найти наилучший выход из плохой ситуации: в любом случае, Столыпин строго держал институты сельского хозяйства в своих руках. Однако философия хозяйства утверждала прежде всего социально-творческую, преобразующую силу установки, определяющей управление экономической жизнью, считая ее более значимой, чем те структурные формы, которые она принимала. Сколь бы стеснительным ни был политический режим, люди сохраняют свободу, фактически обязательство, жить и работать в согласии с вдохновляющей силой софийности, и именно это, подразумевает Булгаков, в конечном счете должно привести к победе над политической несвободой. (В этом отношении Булгаков следовал примеру славянофилов, нашедших способ игнорировать современное им самодержавие, противопоставляя внутреннее содержание духовной жизни абстрактным, логическим принципам, таким как установления или формы государства. Славянофилы заявляли, что России, в отличие от коррумпированного и рационализированного Запада, выпала доля выработать этот принцип и осуществить его на благо человечества.)
У Булгакова смещение акцента с внешних форм на внутренний духовный строй совпало с общеевропейской интеллектуальной революцией, которую историки определяют как «восстание против позитивизма», и явилось ее частью. Софийному хозяйству Булгакова присуща черта, которая, вероятно, является единственно общей для многообразных вариантов модернистского отрицания позитивизма: внимание к вещам, выходящим за рамки материального мира, стремление заглянуть за пределы окружающей нас физической реальности, разглядеть через материальную оболочку суть, невидимую невооруженным глазом. Сообразно этому новому признанию «несоответствия между внешней реальностью и внутренним восприятием этой реальности» [311], центральной чертой софийности хозяйства Булгакова оказывается замена экономического материализма Маркса, описывавшего общество с точки зрения «внешних форм» – институтов, классов, форм правления, – мировоззрением, которое, напротив, подчеркивало внутренний «дух» общества. В этом смысле смещение акцентов у Булгакова было характерным для его времени переходом от «объективных», четко видимых форм в более туманную область субъективной мотивации.
Поставив в центре своей философии субъект, или хозяина, Булгаков занялся более четким определением того духа, в котором он должен жить и работать. Труд являлся ключевым элементом булгаковской философии хозяйства.
Защита и расширение жизни, а постольку и частичное ее воскрешение и составляет содержание хозяйственной деятельности человека… Мир как София, отпавший в состояние неистинности и потому смертности, должен снова приходить в разум Истины, и способом этого приведения является труд, или хозяйство [312].
Таким образом, Маркс шел по правильному пути, когда создавал свою трудовую теорию стоимости, но продвинулся по нему недостаточно далеко: экономический материализм свел важность труда к теории цен, в то время как для Булгакова труд имел философско-религиозное значение. Маркс уловил только одну фазу всемирно-исторического процесса грехопадения и воскресения: экономический материализм точно описал нашу жизнь в том виде, в каком она существует в падшем эмпирическом мире. По мнению Булгакова, марксизм выразил экономическую трагедию человеческой жизни, наше подчинение силам мертвой, бесчувственной природы. Марксизм стал еще одним выражением стоящей перед нами необходимости в поте лица нашего есть хлеб, пока не возвратимся в землю, из которой были взяты. Не предложив великую схему истории человечества, экономический материализм попросту описал самую душераздирающую главу драмы грехопадения и воскресения, в которой человек еще не постиг потенциально глубокий смысл экономической деятельности, ее способность воскресить все сотворенное и вернуть его к жизни в Софии.
Вместо того чтобы быть тяжким и механическим («со скорбью будешь питаться от неё во все дни жизни твоей» (Быт. 3:17), труд может и должен быть софийным. София, которой Булгаков, проявляя осторожность, никогда не давал четкого определения, вызывала все новые и новые ассоциации, от Софии Священного Писания и средневекового мистицизма до Вечной Женственности романтиков и символистов-неоромантиков. Божественная Мудрость состоит из совокупности вечных идей, с которыми столкнулся Бог в процессе творения; но представление о Софии постоянно изменяется, это и радость, и игра, и мудрость, и любовь. Литературные образы позволяют выразить его более точно, чем рациональное объяснение, и Булгаков прибегает к