— Никс русский! Немецкий!
Вскоре оказалось, что на фабрике мне все же пригодились мои школьные знания французского языка. Часто наш мастер, если надо было что-нибудь объяснить, обращался к одному французскому военнопленному, который работал в нашем отделении, чтобы тот объяснил мне по-французски, что нужно. Жорж, — так звали военнопленного, тогда рассказывал мне по-французски, что говорил мастер, а я, в свою очередь, переводила девушкам на русский язык. Так мы обходились без Янины, которая работала на другой фабрике, хотя и у того же фабриканта.
С тех пор как нас привезли в «отель», между Аней и мной произошло полное отчуждение. Ее постель находилась в другом конце зала, да и она сама скоро вовсе перестала принадлежать к нашему обществу. Ей единственной удалось получить место на кухне. Сначала она вечерами помогала немкам чистить картофель, но через пару недель ее взяли на постоянную работу. Конечно, она там делала самую грязную работу, но зато ей не надо было идти на фабрику, и она была относительно свободнее, чем мы. Она целый день вращалась среди немцев. Несмотря на то, что она возвращалась в «отель» только к десяти часам вечера, она не выглядела усталой, как мы, и, конечно, не была голодной. Наоборот, она была всегда бодрой и веселой. Некоторые девушки уверяли, что Аня «таскается» с немецкими солдатами. Хотя немецкие солдаты время от времени появлялись на кухне, — вероятно, навещали девушек, которые там работали, — я не могла себе представить, как Аня могла «таскаться» с ними, будучи, как и мы, только «унтерменшен». Нам запрещалась всякая связь с гражданским немецким населением.
Теперь Аня относилась ко всем нам почему-то свысока, даже нахально. Когда мы, усталые и голодные, возвращались с работы, она, бодрая и веселая, вместе с немками втаскивала большие кастрюли с супом или картофелем и, распределяя еду, делала глупые замечания, которые только раздражали нас. А по воскресеньям, когда мы все, как узники, сидели взаперти и только из окна смотрели на двор, она весь день проводила на кухне или во дворе, где мы видели, как она заговаривала с прохожими солдатами. Вероятно, о человеческом достоинстве Аня не имела ни малейшего понятия.
— Вот такие у вас в деревне! — обращаясь ко мне и показывая на Аню, которая в это время смеялась на дворе с солдатом, сказала мне однажды девушка.
— Она из Сибири. В нашу деревню она попала случайно, — ответила я, спасая, таким образом, репутацию нашей деревни.
— Такие, как она, только позорят нас всех, — ответила опять девушка.
К нам присоединилось еще несколько других. Они высказывали свое мнение посильнее:
— Такую б…. нужно повесить!
— Ее нужно проучить немножко!
Наше питание в «отеле» было довольно скудным. Кроме того, нам нелегко было к нему привыкнуть, а из-за стола мы часто вставали голодными. По утрам и вечерам мы получали сладенькие, жиденькие немецкие супики и два тонких, как бумага, ломтика хлеба. Только в обед, когда нам давали картофель «в мундирах», мы чувствовали себя сытыми. Но картофель нам давали редко. Жиденькие супы с брюквой в обед стали нашей стандартной пищей. На фабрике, во время пятнадцатиминутного перерыва на завтрак, все рабочие удивлялись, что никто из нас ничего не ест. У нас нечего было завтракать второй раз. Еще до ухода на фабрику мы все съедали, и редко кто оставлял ломтик хлеба на позже.
Но иногда во время этой короткой паузы, когда немцы обычно сидели и жевали свои бутерброды, некоторые из них старались заговорить с нами, хотя им это тоже запрещалось. Когда приходил шеф, наш фабрикант, тогда все смолкали. Разговоры же сводились к одному:
— Война никс гут, — говорили немцы. — Все капут, много работа. Никс филь гам-гам. То есть, много работы и мало еды.
Часто Мария, моя соседка по работе, бодро отвечала им:
— Почему тогда война? Вы делаете войну!
Мария не боялась говорить откровенно. Ей не было еще и пятнадцати лет. Она была даже моложе Тамары. Но ее серьезный вид и здравый смысл делали ее старше своих лет, хотя она все еще совсем была похожей на ребенка. Рабочие немцы уважали ее — она была хорошей работницей — и относились к ней со снисхождением, не принимая ее слова всерьез. Другие же девушки не смели откровенно говорить с немцами о нашей пище и войне.
Все мы были распределены на группы по разным отделениям. Мария, Тамара, ее мать, я и несколько других более худеньких девушек работали на втором этаже. Здесь мы склеивали мебель, красили ее, затем относили на чердак, где работал полировальщик мебели, Макс, которого мы встретили еще в наш первый день на фабрике.
Макс был один на чердаке, и ему, вероятно, было иногда скучно, потому что он со всеми старался заговаривать, за что часто получал выговоры от шефа. Внизу было машинное отделение. Там работало двадцать девушек. Среди них Шура, Мотя, которой было лет за тридцать, Настя и Татьяна. Татьяне тоже было только пятнадцать лет, но она выглядела сильной и крепкой, несмотря на свою худобу. Татьяна считалась одной из самых откровенных с немцами. Но, в отличие от Марии, в ней не было детской обаятельности и наивности. Наоборот, если бы не ее длинные волосы, которые ей чудом удалось спасти от немецких чисток, ее можно было бы принять за мальчишку. Ее голос был тоже груб, силен и громок. Больше всего не любила Татьяну Эльфридэ: «Ауфштейн! Вашен! Арбайтенген!». Все девушки в этом отделении резали на станках дерево на мелкие части, из которых делалась мебель, или же они делали ящики, склеивали их и относили на склад.
Более крепкие по телосложению девушки работали на дворе большими пилами. Они также таскали доски, грузили их на машины или с машин и укладывали во дворе. Работа на дворе была тяжелой и неприятной, потому что зимой было довольно прохладно, иногда даже холодно, хотя зима в Германии была гораздо теплее, чем на Украине. Как мы узнали, наш фабрикант должен был выпустить определенное количество ящиков для военных целей. Только после этого он мог делать свою мебель для продажи.
Однажды с Шурой случилось несчастье. Она порезала себе пальцы на пиле. Кровь ручьем лилась по ее одежде. Наш шеф, испуганный и бледный, сразу же прибежал и на своей машине отвез ее в больницу. Там ей перевязали руку и отправили обратно в «отель» с Эльфридэ. Три недели Шура сидела одна взаперти в «отеле», и, конечно, у нее было много времени думать обо всем, и она становилась все печальнее и печальнее. Вечерами, когда мы возвращались с работы, Шура подсаживалась ко мне, рассказывала мне о своих мыслях и чувствах и бесконечно ругала немцев. Когда ее пальцы зажили, три пальца остались совсем изувеченными. Ее не послали больше работать на фабрику, а устроили к одному местному пекарю, где она помогала по хозяйству: мыла полы, убирала и прочее. На место Шуры в машинном отделении поставили работать меня. Но и со мной случилось то же самое через два дня. Я порезала себе два пальца на левой руке, но, к счастью, не так глубоко, как Шура. Мне забинтовали руку и послали обратно на второй этаж, где я работала рядом с Марией.