Пьер Клоссовски (1905–2001), писатель и философ:
Сад не мог воспринимать якобинскую революцию иначе как ненавистного соперника, искажающего его идеи и компрометирующего его дело.
Морис Бланшо (1907–2003), писатель:
Можно сказать, что ему удалось проанализировать самого себя посредством написания текста, в котором он фиксирует все, что неотвязно его преследовало, стараясь понять, о какой связности и о какой логике свидетельствуют эти продиктованные одержимостью записи. Но, с другой стороны, он первым доказал — и доказал с гордостью, — что из некоторой личной и даже уродливой манеры поведения можно с полным основанием извлечь мировоззрение — достаточно значимое, чтобы великим умам, озабоченным только поисками смысла человеческого существования, ничего не оставалось делать, кроме как подтвердить основные его перспективы и настоять на его законности. Сад имел смелость утверждать, что, отважно принимая собственные вкусы за отправную точку и принцип всего разума, он дал философии самый прочный фундамент, какой только можно найти, и оказался в состоянии глубоко интерпретировать человеческую судьбу во всей ее полноте. Подобная претензия, без сомнения, уже не способна нас напугать, однако, сознаемся, мы только начинаем принимать ее всерьез, и на протяжении долгого времени ее одной было достаточно, чтобы отпугнуть от садовской мысли даже тех, кто Садом интересовался.
Жорж Батай (1897-1962), писатель и философ;
Бесчисленные произведения Сада посвящены утверждению неприемлемых ценностей: если верить ему, жизнь — это поиск наслаждений, а наслаждения пропорциональны разрушению жизни. Иначе говоря, жизнь достигает наивысшей степени интенсивности в чудовищном отрицании своей же основы.
Луис Бунюэль (1900–1983), кинорежиссер:
Я любил Сада. Мне было более двадцати пяти лет, когда в Париже я впервые прочитал его книгу. Это чтение произвело на меня впечатление более сильное, чем чтение Дарвина.
Книгу "Сто двадцать дней Содома" впервые издали в Берлине в небольшом количестве экземпляров. Однажды я увидел один из них у Ролана Тюали, у которого был и гостях вместе с, Робером Десносом. Этот единственный экземпляр читал Марсель Пруст и другие. Мне тоже одолжили его.
До этого я понятия не имел о Саде. Чтение весьма меня поразило. В университете Мадрида мне практически были доступны великие произведения мировой литературы от Камоэнса до Данте, от Гомера до Сервантеса. Как же мог я ничего не знать об этой удивительной книге, которая анализировала общество со всех точек зрения — глубоко, систематично — и предлагала культурную "tabula rasa".
Для меня это был сильный шок. Значит, в университете мне лгали. И тотчас другие шедевры предстали передо мной лишенными смысла <…> Я говорил себе: нужно было прочесть Сада раньше этих книг! Сколько зря потраченного времени!
Я был потрясен завещанием Сада, в котором он просил, чтобы его прах был разбросан, где придется, и чтобы человечество забыло о его книгах и о его имени. Хотелось бы мне сказать о себе то же самое. Я считаю лживыми и опасными все памятные даты, все статуи великих людей. К чему они? Да здравствует забвение! Я вижу достоинство только в небытии. Если сегодня мой интерес к Саду утрачен — ведь всякая восторженность проходит, — я все равно не могу забыть эту культурную революцию. Его влияние на меня было, вероятно, очень значительным.
Альбер Камю (1913–1960), писатель и философ:
Сад действительно стоит у истоков современной истории, современной трагедии. Он только считал, что общество, основанное на свободе преступления, должно вместе с тем исповедовать свободу нравов, как будто рабство имеет пределы. Наше время ограничилось тем, что странным образом сочетало свою мечту о всемирной республике и свою технику уничтожения. В конечном счете, то, что Сад больше всего ненавидел, а именно, узаконенное убийство, взяло себе на вооружение открытия, которые он хотел поставить на службу убийству инстинктивному. Преступление, которое виделось ему как редкостный и сладкий плод разнузданного порока, стало сегодня скучной обязанностью добродетели, перешедшей на службу полиции. Таковы сюрпризы литературы.
Казнили Сада символически — точно так же он убивал только в воображении.
Успех Сада в нашу эпоху объясняется мечтой, роднящей его с современным мироощущением. Речь идет о требовании тотальной свободы и дегуманизации, хладнокровно осуществляемой рассудком. Низведение человека до уровня объекта экспериментов, регламент, определяющий отношения между волей к власти и человеком-объектом, замкнутое пространство этого жуткого опыта, — таковы уроки, которые теоретики силы воспримут, когда вознамерятся организовать эпоху рабов.
Симона де Бовуар (1908–1986), писательница:
Начиная с 1782 года он решил, что только литература способна заполнить его жизнь "восторгом, вызовом, искренностью и наслаждениями воображения". Его экстремизм сказался и здесь: он писал в состоянии неистовства <…> Революция освободила Сада из заточения, и он надеялся, что в его жизни начинается новый период <…> Однако роман с революцией продолжался недолго. Саду было пятьдесят лет, он имел сомнительное прошлое и аристократическое происхождение, которого не могла зачеркнуть его ненависть к аристократии. Мир, к которому он пытался приспособиться, снова оказался слишком реальным, оказывающим грубое сопротивление. И им управляли те же универсальные законы, которые Сад считал фальшивыми и несправедливыми. Когда во имя этих законов общество узаконило убийство, Сад в ужасе отшатнулся.
То, что излюбленным литературным жанром Сада была пародия, естественно и в то же время любопытно. Он не пытался создать новый мир, ему достаточно было высмеять тот, который был ему навязан, имитируя его. Он притворялся, что верит в населяющие этот мир призраки: невинность, доброту, великодушие, благородство и целомудрие…
Совершенно очевидно, что интерес Сада к общественным преобразованиям носил чисто умозрительный характер. Он был одержим собственными проблемами, не собирался меняться и уж совсем не искал одобрения окружающих. Пороки обрекали его на одиночество. Ему необходимо было доказать неизбежность одиночества и превосходство зла. Ему легко было не лгать, потому что он, разорившийся аристократ, никогда не встречал похожих на себя людей. Хотя он не верил в обобщения, он придавал своему положению ценность метафизической неизбежности: "Человек одинок в мире". "Все существа рождены одинокими и не нуждаются друг в друге". Но человеку Сада не просто мирится с одиночеством; он утверждает его один против всех.