— Scusi, — сказал он. — Извини.
Я вяло отмахнулся от него скованными руками и ступил на палубу катера.
«Старший» с самого начала знал, чем закончится наша поездка. Он с самого начала лгал мне, хотя видел мое полное недоумение по поводу ареста, видел мое теперешнее отчаяние, видел мою невыносимую усталость. Может, хотел извиниться за то, что обманул меня, ведь он понимал, что вез меня в Венецию не для разговора с прокурором. Он вез меня в тюрьму.
Он извинился, но сострадания в нем не было. Полиция никогда не сочувствует тому, кого считает преступником. Полиция не умеет сострадать и не должна уметь этого, иначе она потеряет жесткость, а без холодной твердости невозможно бороться с преступностью.
Только ведь я не был преступником…
Заработал мотор, мы отчалили, берег быстро удалялся. Всюду на черных волнах дробились блики фонарей, как бы символизируя зыбкость бытия, а над головой неподвижно висело усыпанное звездами темное небо — единственный свидетель, которому ведомо все про каждого.
Венеция! Сказочный город-декорация! Город старинной красоты, город ленивых туристов, город влюбленных, город гондольеров, город маскарадов, город Тинто Брасса, город Казановы. Разве можно приезжать туда в качестве арестованного?! В самом страшном сне не представишь этого…
Наш катер быстро шел вперед, высоко подскакивая на волнах. Полицейские переговаривались по рации безостановочно. Я сидел неподвижно, не в силах осмыслить случившееся.
Не знаю, как долго мы плыли, потому что я провалился в состояние отрешенности. Меня вернула к действительности чья-то рука, стукнувшая по плечу. Передо мной стоял на широко расставленных ногах автоматчик. Двигатель перестал гудеть, катер плавно приближался к причалу, увешанному автомобильными покрышками, которые, видимо, служили амортизаторами.
Передо мной возвышались стены венецианской тюрьмы. Наверное, именно об этом ужасном месте рассказывал Казанова в своих воспоминаниях: «Тюрьма эта предназначена для содержания государственных преступников и располагается прямо на чердаке Дворца дожей. Крыша дворца крыта не шифером и не кирпичом, но свинцовыми пластинами в три квадратных фута:
отсюда и пошло название тюрьмы — Пьомби, то есть Свинцовая. Войти туда можно только через дворцовые ворота, либо через здание тюрьмы, по мосту, именуемому мостом Вздохов. Подняться в Пьомбу нельзя иначе как через залу, в которой заседают государственные инквизиторы, ключ находится всегда у секретаря…
Тюремный сторож со связкой ключей в руках ожидал тут же. В сопровождении сторожа и двух стражников поднялся я по маленьким лестницам, прошел через одну галерею, потом через другую, отделенную от первой запертой дверью, потом через третью, в конце которой тоже была дверь. Сторож открыл ее массивным ключом, и я оказался на большом, грязном и отвратительном чердаке длиною шесть саженей и шириною две; через слуховое окно падал слабый свет. Я уже принял было этот чердак за свою тюрьму — но нет: надзиратель взял в руку толстый ключ, отворил толстую, обитую железом дверь высотой три с половиною фута и с круглым отверстием посередине, примерно восьми дюймов в диаметре, и велел мне входить. В ту минуту я внимательно разглядывал железное устройство в виде лошадиной подковы, прикрепленное к толстой перегородке; подкова была дюйм толщиною и с расстоянием шесть дюймов между параллельными ее концами. Пока я пытался понять, что бы это могло быть, надзиратель сказал мне с улыбкой:
— Я вижу, сударь, вы гадаете, для чего этот механизм. Могу объяснить. Когда их превосходительства велят кого-нибудь удушить, то его сажают на табурет спиной к этому ошейнику и голову располагают так, чтобы железо стискивало полшеи. Остальная часть шеи стягивается шнурком, который обоими концами пропущен в эту дыру, а там есть мельничка, к которой привязывают концы, и специальный человек крутит ее, покуда осужденный не отдаст Богу душу.
— Весьма изобретательно. Полагаю, сударь, вы и есть тот человек, которому выпадает честь крутить мельничку.
Он промолчал…»
Описание тюрьмы, оставленное Казановой, не обещало ничего хорошего.
В тюрьме опять обыскивали, опять спрашивали о чем-то, но меня охватила безучастность ко всему происходившему и к собственной судьбе. Усталость и нервное перенапряжение давали о себе знать.
После всех процедур надзиратель спросил, с кем бы я хотел быть. Не сразу я понял, о чем он говорит.
— В камере, — пояснил он.
— Соседи по камере? — догадался наконец я. — Хочу быть с русскими.
— Е difficile, — покачал он головой и начал перечислять тех, кто у них находился: итальянцы, французы, албанцы, румыны, арабы… — Это трудно. Русских нет, совсем нет.
— Вот, — невесело засмеялся я, — всюду кричите про русскую мафию, а на самом деле у вас нет ни одного русского преступника.
Он кисло улыбнулся, ничего не поняв из моих слов.
— Тогда сажайте с итальянцами, — решил я. — Это ты понимаешь? Итальяно! Может, выучу ваш язык, пока буду гостить тут.
Когда меня привели в камеру, я чувствовал себя настолько разбитым, что не нашел в себе сил познакомиться с моими сокамерниками и сразу лег спать. Проваливаясь в сон, я увидел замелькавшие, как в кино, картины моей жизни…
В беспечных радостях, в живом очарованье,
О, дни весны моей, вы скоро утекли.
Теките медленней в моем воспоминанье.
ПУШКИН
Мое детство прошло в Ташкенте. Как ни странно, память сохранила не много из тех далеких времен. А времена-то были счастливые, солнечные!
Я почти не помню мой первый дом — традиционный узбекский дом. Мы съехали оттуда после смерти отца. Каким-то образом моя мама сумела скрыть от меня и моего братишки, что отец умер. Мы с братом, совсем еще крохотные, считали, что он уехал… или что-то еще. Словом, вопросов у нас не возникало. А переезд в новый, большой, красивый городской дом окончательно завладел нашим вниманием.
Мама была замечательная. Я до сих пор помню, как она встречала меня, когда я отправлялся в кино. Фильмы показывали поздно, потому что кинотеатр у нас был под открытым небом — пока не стемнеет, фильмы не начинались. Кино посмотреть хотелось, а вот возвращаться одному было страшновато, поэтому мама встречала меня возле кинотеатра. Почему-то сейчас кажется, что показывали много сказок и много индийских фильмов. Кино так и осталось для меня окном в сказку. Включался кинопроектор, освещался экран, и там, на этом белом полотне, начиналась чья-то жизнь, к которой невозможно прикоснуться и в которую невозможно войти. Экранная жизнь состояла только из теней, но эти тени обладали такой властью надо мной, что я безоговорочно верил в то, что они наполнены настоящей жизнью. Полтора часа в кинозале дарили мне абсолютное счастье. Это, конечно, детское ощущение, но поэтому очень сильное.