«После этой революции придет узурпатор», читал я в газете, и уверенный в своей правоте «Генеральанцайгер» ссылался на пример Французской революции и Наполеона. У меня еще лежал портрет корсиканца в шкафу — с начала войны он больше не висел в моем шкафу. Я нашел портрет и испугался этого лица. Оно было бледным и обрюзгшим, и я думал, если проколоть его иглой, то кожа лопнет, и из раны должно вытечь что-то белесое и жирное. Но глаза смотрели колюче, темные и полные самых опасных загадок глаза под растрепанным локоном. Да, Наполеон, узурпатор, был порожден революцией. Этот бурный взгляд, разве не видел он, как все обрушивается, не усмирил ли он то, что угрожало в буйной пене растечься в разные стороны, разве под непосредственной угрозой этого взгляда не стояли Франция и весь мир? Если новым было то, что возникло тогда, то оно становилось новым потому, что за этим лбом собрались, объединились, сплавились, приготовились и превратились в сверкающие энергии в вихрях дикой насмешки мерцающие желания людей о справедливости, свободе, хлебе, славе и любви, потому что эти требовательные глаза всосали в себя те остатки силы и движения, что остались лежать на невозделанных полях после крушения, потому что этот тонкий, властный рот формировал слова, это холодное, пламенное сердце рождало планы, которые сплотили кипящий Париж, растерзанную Францию в единственное, компактное ядро, которое росло и росло, и разрывало все границы, и должно было разорвать все границы. С какой воодушевляющей дрожью читал я о том галльском, знойном, трезвом героизме, который вел оборванные, голодные, мародерствующие толпы против вторгшихся во Францию армий, который соскабливал селитру со стен подвалов, чтобы изготовить порох, который тащил генералов на гильотину, за то, что они, вопреки приказу, не победили. Из этих сфер вырос корсиканец, это революция родила узурпатора.
Levee en masse — всеобщее ополчение — кто дал нам это слово? Да, это было оно, да, это оно было! Мы все должны были встать против врага. Мы должны были придать смысл революции, мы должны были дать стране закипеть, нести вперед знамена, которые имели смысл, и — пусть даже они будут красными — мы должны были это. Не должны ли были мы полюбить революцию? Разве Керенский не продолжил борьбу, и разве Ленин не объявил войну всему миру? Мы все носили бы оружие, и мы носили бы его со страстью победы, которая предвещала нам большее, чем только сохранить свое существование, которая заставляла нас быть достойными миссии, которая отбирала у отчаяния его бледное мерцание и из-за каждого куста, из каждого окна, из каждой подворотни выпрыскивала нашу ненависть и нашу веру. Кто мог бы сопротивляться нашему восстанию? Мужчина, который дал нам это слово, отнюдь не славился витиеватыми причудами — и мы должны были решиться на это!
Я хотел полюбить революцию; вероятно, ее энергии еще не были разбужены. Вероятно, матросы с нетерпением ожидали заветного слова, вероятно, рабочие, солдаты уже формировали секретные батальоны, вероятно, язык призывов уже был разбрызган из бурлящего жара неизмеримой, чудовищной, сопротивляющейся всему миру революционной воли — самые активные элементы нации уже несли оружие в своих руках.
И я бежал по городу, но город был спокоен. И я протискивался на собрания, но разгоряченные ораторы гремели о юнкерах, священниках и промышленных магнатах и о проклятом режиме Гогенцоллернов. И я с усердием читал прокламации, но там было что-то от комиссара по демобилизации и распоряжения по исполнению условий перемирия. И я бежал по улицам, но люди шли на работу, они едва ли останавливались перед ярко-красными плакатами, они в старой, поношенной одежде устало шли по своим делам, бесконечно терпеливые, недовольные, и если они и говорили что-то, то это было как ворчание, и женщины, как всегда, стояли на углах в длинных очередях и покорно ждали. Я бросался к патрульным полицейским, но они смотрели на меня недоверчиво и произносили слова, которые я знал, слова привычные, изжеванные, которые я слышал уже сотни раз. И я видел сплоченные массы с развевающимися знаменами и блистающими транспарантами, но там над площадями слышался крик: «Никогда больше война!» и «Дайте нам хлеб!», и они стояли и говорили о всеобщей забастовке и о выборах заводских советов. И я обращался к моим знакомым, к горожанам, офицерам, чиновникам, но они говорили, что сначала нужно навести порядок, и говорили о бесхозяйственности, с которой уже справятся наши возвращающиеся с фронта немецкие солдаты.
Но матросы, матросы сделали революцию, они были как напоминающая совесть из первых дней прорыва, они смело проходили по городу, они были зародышем и носителем всякого волнения. Во второй раз я вошел в полицейское управление, поднялся по грязной, сильно стертой ногами лестнице, зашел в комнату с грубыми деревянными столами и скамьями, на которых в безумном беспорядке валялись котелки, вещмешки, пивные кружки, куски мыла, гребни, кисеты, жирные стаканы, куски сала, и между ними вразброс патроны, карабины, штыки, амуниция, а в углу торчал пулемет рядом с ящиком ручных гранат. Там лежали, сидели, стояли матросы, курили, играли, дремали, ели, говорили, и над ними висел воздух, тяжелый и синий, полный пота, и пыли, и дыма, запах военного лагеря, полный удивительно удушливого аромата, как будто все тут заставляло предполагать, что здесь хранится взрывчатка, которая только и ждала зажигательной и освобождающей искры.
И я унижался, позволил им кричать на себя или насмешливо улыбаться, стоял у них на дороге, не уходил, предлагал им плохой табак, хриплым голосом вмешивался в их грубые разговоры, смеялся над непристойными шутками, сам рассказал одну такую, фамильярничал, бросался к ним, отыскивал себе одного, двух, которые сидели в стороне, давал им газеты. И один, маленький, молодой, с красивым лицом, расспрашивал меня, и я ему врал, ругал императора, позволял ему рассказывать о его хвастливых подвигах, как они избивали своих офицеров, скольких девочек они отымели, восхищался им, пока он, польщенный, не выслушал терпеливо мой рассказ о патрульных, о ленивых собаках, которые хотели предать революцию, из страха перед буржуа и из страха перед французами. И знал ли он, что французы придут, и что они тогда будут делать, ведь французы не станут тут терпеть вооруженных людей, и будут ли они бороться, будут ли они бороться против французов?
Тут парень засмеялся и сказал: — Если не мы, то кто? и плюнул в угол.
В середине декабря войска с фронта вернулись в город. Это была только одна дивизия, она прибыла из окрестностей Вердена.
На тротуарах толпилась масса. Отдельные дома пугливо вывесили черно-белокрасные флаги. Стояло много девушек и женщин, у некоторых из них были цветы в корзинках или маленькие коробочки. Присоединялось все больше людей, главные улицы были наполнено толпами, которые после разных движений терпеливо сдвигались на тротуары. Мы стояли и ждали фронтовиков.