Полицейские расставили руки и оттесняли массу. Но их поглотили, одним толчком человеческая стена выдвинулась вперед.
Они приближались, да, они приближались. И вдруг они были тут, серые фигуры, ряд винтовок над круглыми, тупыми касками.
— Почему же нет музыки? — спросил один, хрипло, задыхаясь. — Почему у бургомистра нет, все же, музыки? Недовольное шипение. И мертвая тишина. Тогда кто-то закричал: — Ура! Совсем сзади. И снова была тишина.
Солдаты шли очень быстро, плотно друг за другом. Как призраки появились самые передние четыре человека. У них были каменные, неподвижные лица. У лейтенанта, который шел рядом с первым отделением, были чистые, блестящие погоны на сером как глина, изношенном мундире. Они приближались.
Глаза лежали глубоко, в тени края каски, спрятанные в темные, серые, остроугольные пещеры. Глаза не поворачивались ни направо, ни налево. Всегда прямо, как будто бы они были прикованы к ужасной цели, как будто бы они из стрелковых ячеек и траншей в глине рассматривали разорванную снарядами землю. Перед ними оставалось свободное пространство. Они не говорили ни слова. Рты не раскрывались на худых лицах. Только однажды, когда какой-то господин подскочил и, почти упрашивая, протянул солдатам маленькую коробочку, лейтенант недовольной рукой отодвинул его в сторону и сказал: — Оставьте же это, за нами идет еще целая дивизия.
Солдаты маршировали. Первое отделение, плотно сжатое в ряд, второе отделение, третье. Дистанция. Большая дистанция. Это была, пожалуй, рота? Как, это что, это была целая рота? Три отделения?
О, Боже, как же они выглядели, как выглядели эти мужчины! Что это было, что там маршировало? Эти истощенные, неподвижные лица под касками, эти костлявые члены, эти порванные, пыльные мундиры! Шаг за шагом маршировали они, и вокруг них была как бы бескрайняя пустота. Да, это было так, как будто бы они создавали вокруг себя запретный круг, магический круг, в котором опасные силы, невидимые глазу посторонних, вели свое тайное существование. Несли ли они еще, сжатые в клубок бурлящих видений, смуту бушующих битв в своем мозгу, как они еще несли грязь и пыль разорванных снарядами полей на своих мундирах? Это едва ли можно было вынести. Они маршировали, как будто бы они посланники смерти, ужаса, самого смертельного, самого одинокого, самого ледяного холода. Здесь была, все же, их родина, здесь ждало их тепло, счастье, но почему они молчали, почему они не кричали, почему они не ликовали, почему они не смеялись?
Приближалась следующая рота. Масса, отскочившая перед яростной, поразительной, мучительной мощью первых отделений, снова теснилась. Но солдаты как вслепую втискивались в улицы, торопливым ровным шагом, быстро, замкнуто, нетронутые тысячами желаний, предчувствий, приветствий, которые вились вокруг них. И масса была тиха.
Только немногие были украшены цветами. И маленькие букеты цветов в стволах винтовок висели, увядшие. У девушек были цветы в руках, но теперь они стояли, трепетно, беспомощно, смущенно, с дрожью на их лицах, бледных, повернутых в сторону солдат, с тревожными глазами. Солдаты маршировали. Офицер небрежно нес в руке лавровый венок, размахивал им, поднимая плечи.
Толпа набралась духу. Отдельные крики трещали, как из оцепеневших глоток. Тут и там махали носовыми платками. Толпа крутилась, домогаясь, вокруг войск, один потрясенно заикался: — Наши герои, наши герои! Так они проходили маршем, наши герои, проскальзывали мимо, непоколебимо, выдвинув плечи, огромные ранцы были почти выше их касок, идущие, как по струнке, с четко выбрасываемыми, трещащими коленями, проходили они рота за ротой, маленькие, сплоченные кучки с большими интервалами. Пот тек у солдат из-под касок по сухим, серым щекам, носы остро смотрели вперед.
Никакого знамени. Никакого знака победы. Теперь уже прибывали обозы. Это был целый полк.
И как я видел эти смертельно решительные лица, эти жесткие, как будто вырубленные из дерева лица, эти глаза, которые отчужденно смотрели мимо толпы, отчужденно, без чувства связи, даже враждебно — да, враждебно — тогда я знал, тогда я понял, тогда я оцепенел — ведь это же все было совсем по-другому, совсем не так, как мы думали, мы все, которые стояли здесь, как я думал, теперь и все эти годы, это все было совсем иначе. Что мы, все же, знали? Что мы тут знали, все же, о нем? О фронте? О наших солдатах? Мы ничего не знали, ничего, ничего. О, Боже, это было ужасно. Ведь это все было неправдой; что рассказывали нам? Нас обманули, это были не наши солдаты, наши герои, наши защитники родины — это были мужчины, которые не принадлежали к тому, что собралось здесь на улицах, которые и не хотели к этому принадлежать, которые приходили из других сфер, которые знали другие законы, чувствовали другую дружбу. И вдруг все показалось мне безвкусным и пустым, все то, на что я надеялся, все то, чего я желал, все то, чем я восторгался. То, что эти люди, солдаты, маршировавшие тут, с винтовками на плече и строго отделенные от всего, что не являлось им подобным, что они не хотели принадлежать к нам, вот это и было решающим. Они не принадлежали к нам, они не принадлежали к красным, перед ними вся наша пенистая, судорожно сжатая, смешная важность растекалась по сторонам, как вода перед носом корабля. Все, что мы думали, на что мы надеялись, что мы произносили, стало неважным. Каким чудовищным заблуждением было то, что смогло заставить нас четыре года подряд верить, что мы якобы принадлежим друг к другу, какая это была ошибка, которая теперь была разбита вдребезги!
Теперь появился офицер на тощей, грязной лошади. Он проехал совсем близко мимо меня, майор, и я щелкнул каблуками. Но он даже не посмотрел на меня. Он повернул клячу, чтобы она продвинулась немного вперед, отодвинув толпу за собой в сторону, с широким крупом, перебирающими как на ходулях ногами. Тогда кляча стояла, впереди нас, майор поднял руку к шлему и смотрел навстречу отряду.
Один офицер прыгнул на свое место и прокричал команду. Она сплотила солдат теснее, она одним рывком повернула каски, ноги вздрогнули, поднявшись высоко, как будто выброшенные вперед из суставов, потом сапоги щелкнули по мостовой. Прохождение войск торжественным маршем. Как же, разве такое еще могло быть? И без музыки?
Майор, согнувшись, сидел на кляче. Его полк проходил мимо. Усталые, занемевшие ноги били по земле. Масса стояла вокруг и не двигалась. В этом не было смысла, во всем этом. К чему этот торжественный марш, без музыки, без знамен, без повода, без блеска? Или, все же, в этом был смысл? Смысл, который лежал глубже, был дальше, чем мы могли понять его? Это не было спектаклем для нас, или это, все же, и должно было быть таким спектаклем? Это было, да, это было вызовом, это было насмешкой, упрямством, презрением, это было демонстрацией фронта, сдержанной озлобленной провокацией. Высмеянный торжественный марш, бессмысленное выстраивание в шеренгу и поднимание ног повыше! Да, смотрите, это не бессмысленно для тех, которые знают, что вам теперь стыдно. Что вы теперь не смогли бы смеяться, ни красные, ни буржуа, вы, которые были готовы, ради вашего спокойствия, ради вашей безопасности, ради вашей добропорядочности, согласиться с тем, что такой торжественный марш бессмысленный. И вы даже верили, что фронт был бы согласен с вами, господа буржуа? Вы даже думали, что фронт так же либерален, как вы, так же благоразумен, так же полон снисходительно понимающего простодушия?!