«В то время мне было всего двадцать четыре года. Жизнь моя была уже и тогда угрюмая, беспорядочная и до одичалости одинокая. Я ни с кем не водился и даже избегал говорить и все более и более забивался в свой угол… Дома я всего больше читал… Чтение, конечно, много помогало волновало, услаждало и мучило. Но по временам наскучало ужасно. Все-таки хотелось двигаться, и я вдруг погружался в темный, подземный, гадкий не разврат, а развратишко. Страстишки во мне были острые, жгучие от всегдашней болезненной моей раздражительности… Порывы бывали истерические, со слезами и конвульсиями… Накипала сверх того тоска; являлась истерическая жажда противоречий, контрастов, и вот я и пускался развратничать. Развратничал я уединенно, по ночам, потаенно, боязливо, со стыдом, не оставлявшим меня в самые омерзительные минуты и даже доходившим в такие минуты до проклятья. Боялся я ужасно, чтоб меня как-нибудь не увидали, не встретили, не узнали… Ходил же по разным весьма темным местам. Скучно уж очень было сложа руки сидеть, вот и пускался на выверты… Сам себе приключения выдумывал и жизнь сочинял, чтоб хоть как-нибудь да пожить».
Произвол властей, страдания бедняков, забитость и униженность маленьких людей и жестокая несправедливость крепостного права вызывали горячий отклик в душе Достоевского. Эти настроения и привели его в кружок Петрашевского, где читали вслух и комментировали сочинения Сен-Симона, Фурье, Оуена и письмо Белинского Гоголю, в котором критик упрекал автора «Мертвых душ» в мракобесии, подчинении внешней церковности и поддержке самодержавия и рабства. На одном собрании Достоевский произнес речь о христианском социалисте Ламеннэ, библейский и проповеднический стиль которого соответствовал его собственному мистическому настроению, и довел слушателей до слез своими вдохновенными комментариями. Он не знал, что среди присутствующих находился агент Третьего Отделения и что ему вскоре предстояло дорого заплатить за призывы к справедливости, братству и вольности. 23 апреля 1849 г. Достоевский был арестован и посажен в каземат Петропавловской крепости. Он просидел в нем восемь месяцев, и здоровье его сильно ухудшилось: он не мог есть из-за болей в желудке, его мучил геморрой, по ночам на него находили уже ранее испытанные припадки смертного ужаса, а когда он забывался, то видел пугающие кошмары.
22 декабря, после страшной пытки мнимой казни, когда он ежеминутно ждал конца, он писал брату:
«Я не ныл и не пал духом. Жизнь, везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем… Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда…
Неужели никогда я не возьму пера в руки? Я думаю, через четыре года будет возможность… Да, если нельзя будет писать, я погибну. Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках… Прощай! Теперь отрываюсь от всего, что было мило. Больно покидать это! Больно переломить себя на двое, перервать сердце пополам».
Через два дня, после прощания с братом, Достоевского заковали в десятифунтовые кандалы и посадили в сани, которые должны были через Ярославль и Нижний Новгород везти государственного преступника за три тысячи верст, в Сибирь, на каторгу.
Достоевскому была назначена каторга на четыре года, а затем служба рядовым в 7-й Сибирский линейный батальон в Семипалатинске.
Первая женщина Достоевского в брачном сожительстве
После каторги в 1854 г. Достоевский оказался в Семипалатинске. К этому времени он стал зрелым, 33-х летним мужчиной. Это был коренастый среднего роста солдат в мешковатой грубого сукна форме. Во всем его обличье, фигуре и одежде было что-то простонародное, а отнюдь не дворянское или интеллигентское. И лицо Достоевского было такое же, какое часто встречалось на Руси у ремесленников, мещан и богобоязненных купцов: жесткая темно-русая борода лопатой, тонкий и упрямый рот под густыми усами, над широким лбом с выпуклыми надбровными дугами, светлые волосы, стриженные коротко, под машинку; глубоко сидящие, точно провалившиеся глаза и под ними синеватые круги; цвет лица нездоровый, бледно-землистый, с веснушками, кожа щек и лба изрыта морщинами. Голос у него был глухой, с хрипотцой, — след юношеской горловой болезни — и говорил он тихо, медленно, точно неохотно, скупыми простыми словами, но, когда воодушевлялся, речь его становилась звучной и быстрой, в словах звенела страсть, он почти захлебывался, движения его, несмотря на порывистость, даже резкость, приобретали живость и легкость, он преображался, и от прежней хмурости не оставалось и следа.
Служба Достоевского в Семипалатинске была нелегкая: строевое учение с раннего утра, маршировка, наряды, рубка леса в тридцати верстах от города, суровая дисциплина, поддерживавшаяся палками, розгами и зуботычинами. В деревянной грязной казарме солдаты спали по двое на узких жестких нарах, между которыми бегали голодные крысы. Главной едой было варево. Его черпали из железного чана самодельными ложками. Но и это казалось Достоевскому отрадной переменой после четырех лет Омской каторги, когда он, по его собственному выражению, «был похоронен заживо и закрыт в гробу». Помимо физических лишений, нервных припадков, ревматизма в ногах, болезни желудка, помимо оскорблений и унижений (майор Кривцов наказывал розгами арестантов, кричавших во сне или спавших на левом, а не на, как приказывал регламент, правом боку) он испытывал душевные муки от необходимости постоянно быть на людях. Его окружала толпа убийц, воров, насильников и безумцев, общение с ними не прекращалось ни на минуту, и они относились к нему с подозрением и враждебностью, потому что он среди них был единственным барином.
Так и прожил он четыре года в полном одиночестве и без всякой возможности уединения. Выйти из скученности, неволи и духоты каторжной тюрьмы, не ходить с желтым тузом на спине и в десятифунтовых кандалах, не надрываться от тяжелой работы в копях и на кирпичном заводе, вновь обрести свободу передвижения, стать человеком хотя бы в образе муштрованного рядового Линейного батальона — это было почти счастье. Через несколько недель после перевода в Семипалатинск он сообщал брату:
«покамест я занимаюсь службой, хожу на ученье и припоминаю старое. Здоровье мое довольно хорошо, и в эти два месяца много поправилось».
Он физически окреп, и нервные припадки, которые он определял как «похожие на падучую и, однако, не падучая», стали реже (раньше они повторялись каждые три месяца). Ощущение свободы, хотя бы и ограниченной, было настолько сильно, что он не замечал ни своей бедности — денег у него не было, и рассчитывать он мог только на мелкие и случайные получки от брата из России — ни неприятностей, связанных с его положением солдата и бывшего каторжника. Когда Достоевский появился в своей роте, командир Веденяев, по прозвищу «Буран», сказал фельдфебелю: