Во все это время я сидел на «Саленге» и смотрел на эту печально-величественную картину.
Вот первый мой шаг в военном деле — эти обоюдные выстрелы с нашей стороны и неприятельской были моим крещением огненным. Трусость во мне не обнаружилась никаким признаком. Я не имел этого чувства самосохранения, не укрывался от опасности; напротив, мной овладело какое-то любопытство, мне хотелось видеть, что делается. По расписанию к бою я назначен был командовать в нижнем деке четырьмя пушками, но охотно согласился поменяться местом с товарищем своим, который имел назначение на баке, месте совершенно открытом. Это я сделал потому, что с бака все видно, тогда как на палубе не многое можно увидеть.
Остатки «Всеволода» течением несло мимо нашего корабля. Какой безмолвный укор предательства! И на нас, юношей, эта сцена действовала сильной грустью. <…>
Поучившись осень и зиму в корпусе, весной гардемарины <снова> отправились на флот для практических занятий. Я с товарищем моим Гунарьевым был назначен на люгер «Ящерицу» под командой лейтенанта Арцыбашева. <…> Бриг «Гонец», корвет «Шарлотта» и наш люгер назначены были конвоировать в Або транспорты с провиантом. Открытым морем перехода этого сделать было невозможно, потому что морем владели англичане. Необходимо было пробираться около берега шхерами. <…> Мы ожидали, что неприятель атакует нас гребными своими судами, и действительно, к одному из фрегатов от другого пристали баркас и катера. Мы ожидали, что вот они пойдут на нас; но англичане раздумали и оставили нас в покое. Едва ли это нападение было бы удачно англичанам. Атаковать гребными судами парусные, вооруженные орудиями большого калибра, всегда опасно, а в этом случае успех был невозможен, потому что гребных судов у них было недостаточно.
Из Або люгер «Ящерица» назначен был в крейсерство <…>. Военные действия подходили к концу, и мы не имели никаких встреч с неприятелем. В июле месяце мы конвоировали шведскую яхту, на которой был уполномоченный от шведского правительства для переговоров о мире. <…> Осенью люгер возвратился в Кронштадт, а мы — в корпус. <…>
Выдержав в 1810 году третий гардемаринский экзамен, последний практический поход мы делали на корпусном фрегате «Малом». Мы постоянно останавливались на якоре на Петербургском рейде и прогуливались между Петергофом и Кронштадтом. <…>
В мое время в Морском корпусе при выпуске было повторение всего пройденного, и несколько раз. Началось с классного повторения; потом был назначаем так называемый корпусный экзамен. Экзаменаторы были избираемы из преподавателей, и к ним назначались гардемарины не их классов; экзаменаторами были также некоторые из корпусных офицеров. После этого экзамена был флотский экзамен, на который приглашались морские офицеры, находящиеся в Петербурге, и из Кронштадта. Это был по большей части экзамен практический. Наконец, главный экзамен, на который приглашались ученые. <…>
Преподавание математических наук в Морском корпусе в мое время было огромное. Исключительно одним этим предметом занимали нас. Другие предметы: история, география, словесность — преподавались очень плохо и по руководствам, которым бы теперь смеялись. Лучшим преподавателем истории был у нас Первухин, читавший, правда, увлекательно о греках и римлянах, но его чтение было чисто анекдотическое. Он не развивал пред своими слушателями ни внутренней, ни политической жизни народов.
При переходе в последний гардемаринский курс давалось на произвол, проходить или не проходить дифференциальные и интегральные исчисления, также и теорию кораблестроения. Если кто отказывался от этих наук, тот при выпуске ставился ниже тех, которые проходили их. Я прошел весь курс, и хотя был не из первых по математике, но довольно хорошо ее знал. В других науках я был первым и главе нашего выпуска Баранову (черному) подсказывал на экзамене географии.
В нашем классе был преподавателем математики Ф. В. Груздов. Это был не его предмет, он преподавал русскую словесность, а математику поручили ему за неимением другого преподавателя. Федор Васильевич был честный и добрый человек. Он объявил нам, что так давно проходил математику, что позабыл ее и потому будет учиться ей и вместе будет нас учить. Когда мы перешли в гардемаринские классы, то, при посещении класса <инспектором> Платоном Яковлевичем <Гамалея>, Федор Васильевич бывало спросит его: «Я этого не понимаю, объясните мне, пожалуйста», — и инспектор тут же, при нас, разъяснит недоумение его. Покажется, может быть, странным, что мы хорошо учились; но это истина: класс все время шел очень хорошо и никак не хуже, если не лучше тех, где преподаватели были опытные, специальные люди.
Я выше сказал, что математические науки у меня шли по среднему, а другие, напротив, отлично хорошо. Странное дело, мой учитель математики более других ободрял меня заниматься преимущественно словесными науками, находя, что в них заключается истинное просвещение, а что математика есть принадлежность специальных людей, какими мы не готовимся быть, и это он говорил пред своими учениками математики! <…>
Продолжительный выпускной экзамен нас изнурил так, что мы сами на себя не походили. Наконец он кончился, и 3 марта 1811 года мы высочайшим приказом произведены были в мичманы. Какое счастье этот первый чин принес всем нам! Наконец я не школьник, не живу в этой строгой зависимости; не встаю поутру под звук барабана, иду, куда хочу…
Воспоминания Броневского // Русская старина. 1908. Т. 134. № 6. С. 545–555.
Н. И. Андреев
Из воспоминаний
Военно-сиротский корпус. Дворянский полк. 1800-е годы
…В 1798 году старший мой брат Василий был определен в Военно-сиротский дом или корпус, который был учрежден императором Павлом. Заведение сие было любимым у государя. В нем был комплект двухсот и сверх комплектных до 300 человек. При сем же заведении была солдатская рота и отделение девиц около ста. Директором был назначен любимец государя, бывший в Гатчине майором, что впоследствии генерал-майор, кавалер и командир Петр Евстафьевич Веймарн. <…>
Вот настал и мой час. В декабре 1802 года, нарядив меня и брата Нила в зеленые сюртуки с стеклянными пуговицами, в средине коих были из фольги звездочки, и в тафтяные высокие стеганые шапки на вате, в конце коих находились большие пуговицы, обернули нас в заячьи шубы, крытые нанкой. Сборы в дорогу в старину были большие: за полгода говорили, что нужно ехать к Рождеству, за несколько недель соседи прощались, сбирали экипажи, служили молебны, повозки были за неделю у крыльца. <…> За три дня изготовили дорожные кушанья. Настал, наконец, час разлуки; дворня, вся до единого, не исключая малолетних у матерей на руках, собралась; плач и рыдание сопровождали наш поезд. Не буду описывать дорогу; помню только, что мы везде останавливались в крестьянских избах для ночлега и покормки лошадей. Тогда харчевен или постоялых дворов было мало.