Я двигалась совершенно машинально и делала всё, что хотел от меня дворник, а в голове у меня была одна мысль, что это страшное недоразумение, что меня приведут в тюрьму и сразу же отправят обратно.
Я заговорила голосом, который сама не узнала. Я обратилась к дворнику:
— Пожалуйста, если придёт моя мама, ничего ей не говорите, чтоб она не волновалась. Я уверена, что сегодня же вернусь.
Тупое лицо дворника ничего не выразило.
— Ступай, ступай, — буркнул он мне.
Я вышла из дому, даже не подозревая, что больше никогда сюда не вернусь, что больше никогда не увижу мою маму и больше никогда мои дети уже не будут такими нежными, милыми, любящими, какими я их оставляла… что советская власть их сделает чужими, воспитает по-своему и вырвет меня из их сердец…
Был солнечный весенний день. Москва шумела, как обычно, но для меня уже всё было необычным, мне почему-то казалось, что каждый прохожий — такая же жертва, как и я, сидящая сейчас в машине между солдатом с ружьём и офицером МГБ, от которого нестерпимо несло чем-то кислым.
Мы подъехали к самому красивому дому в Москве, сделанному из серо-чёрного камня, стоящему в центре советской столицы на площади Дзержинского. Обычно это здание показывают туристам, как достопримечательность Москвы.
Это здание МГБ СССР на Лубянке, где чекисты сидят дни и ночи и «блюдут» устои советского строя. Из этого здания посылаются директивы и приказы по всему Советскому Союзу и за пределы его, здесь охраняют государственную безопасность.
Меня впустили в главный вход. Прямо — лифт, направо столик с дежурным солдатом, который проверяет пропуска у всех входящих в это массивное здание, налево дверь, на которой большими буквами написано: «Приёмный покой». В эту дверь позвонил привёзший меня офицер МГБ, меня туда впустили, дверь закрыли, и эмгебист исчез.
Дверь с надписью «Приёмный покой» — это дверь не в больницу, а во внутреннюю тюрьму МГБ СССР, куда люди входят, чтоб уже оттуда не выходить, оттуда лежал долгий, изнурительный путь в Сибирь, в лагеря, в закрытые тюрьмы, где людей ждала каторжная работа, холод, голодная смерть и полное уничтожение человеческой личности.
Прежде всего меня провели в комнату, где у меня сняли отпечатки пальцев. Это меня очень оскорбило, так как до сих пор я думала, что отпечатки пальцев снимают только у воров.
Я заплакала: — «Вы подозреваете меня в воровстве?
— Что вы? — услышала я отвратительный голос, — вы же находитесь на Лубянке, здесь не содержатся воры, здесь только политические преступники».
Это он объяснил мне таким тоном, что у меня мороз по коже пошёл, и я не посмела ничего сказать.
Затем меня раздели, проделали традиционный обыск личных вещей и повели по длинным бесконечным коридорам, каждый раз открывая ключом какую-то новую дверь.
Наконец — лифт.
Сопровождающий меня нажал кнопку «2». Мы вышли на втором этаже, мне открыли камеру № 21.
В камере была кровать, столик и одна табуретка. Пол паркетный, предельная чистота в камере. Меня это привело в удивление — я тогда ещё не знала, что это одна из пыток, которые практиковали истязатели человеческих душ на Лубянке: выматывая душу заключённым, они заставляли их маленькой ваткой протирать весь пол до блеска.
В этой одиночной камере меня продержали девять месяцев.
На допросы вызывали редко» я с нетерпением ждала этих вызовов, так хотелось с кем-нибудь разговаривать.
Для меня, тридцатилетней, жизнерадостной женщины, привыкшей к шумным весёлым друзьям и интересной работе, одиночная камера была настоящей пыткой. Совершенно невыносимо было переживать тюремный режим: гробовая тишина, которая нарушается только лязгом ключей, открывающих какую-нибудь дверь камеры, беспрерывный глаз надзирателя в «глазке» на двери. Подъём в шесть часов утра — и до одиннадцати вечера нельзя садиться на кровать, можно либо ходить, либо сидеть на табуретке, не облокачиваясь ни на стол, ни на стену.
В закрытой тюрьме МГБ есть два двора, куда выводят заключённых на прогулку. Один двор на крыше здания, который окружён забором, примерно в три человеческих роста.
Внизу шумит Москва, слышны гудки машин, а здесь, на крыше, ежедневно по двадцать минут в день гуляют заключённые, по очереди каждая камера.
Руки за спиной, голова вниз, — если меняешь позу, лишают прогулки.
Второй двор — внизу, занимает примерно 15 кв. метров площади; сюда никогда не поступает солнце, так как он находится в каменном мешке, внутренний двор в настоящем смысле слова.
Но в нём есть нечто такое, от чего можно потерять разум: в этом дворике есть дверь, на которой висит огромный замок. Эта дверь ведёт в подвал, где расстреливают людей.
Все расстрелы 1936–1937 годов происходили именно здесь, в этом подвале.
Со слов арестованной женщины-доктора, которая проработала двадцать лет в закрытой тюрьме и все эти расстрелы происходили на её глазах, я узнала, что приговорённого к смерти приводят в этот подвал, где присутствует доктор и прокурор.
Палач, который должен стрелять в несчастного, спрашивает, куда тот предпочитает получить пулю, в лоб или в затылок, и что осуждённый хочет сказать перед смертью.
На глазах этой женщины в течение двадцати лет были расстреляны тысячи людей, и она видела, как люди мгновенно сходили с ума, падали на колени, умоляли пощадить, вспоминали родных и близких, кто-то вдруг начинал петь или биться головой об стенку… одним словом, всех ужасов не перескажешь…
Человека застреливали, доктор констатировал смерть, прокурор подписывал приговор, приведённый в исполнение, затем нажималась кнопка, человек проваливался, и всё!..
«Когда-нибудь история разроет площадь имени Дзержинского, и люди увидят, что вся площадь стоит на трупах. История заплатит извергам за это», — сказала эта несчастная жертва эмгебистов, которая в течение двадцати лет не имела права отказаться от этой страшной работы потому, что носила партийный билет. А когда нервы её не выдержали и она решительно отказалась продолжать эту работу, её арестовали. «Я рада, что всё высказала им на прощание», — закончила она, вся дёргаясь, с бегающими глазами, перепутанная и жалкая.
Первые мои допросы начались со слов следователя: «Следствие располагает данными о вашей преступной связи с американцами. Вы обязаны признаться во всём, так как никакая ложь или хитрость вам не поможет».
Трудно представить себе, как я была возмущена, как я пыталась доказать, что таких данных у следствия не может быть, что это неправда, я требовала доказательств.