Комиссия разбирала заявления военнопленных, желающих служить в Интернациональной Красной Армии. Я помогал им составлять анкеты, сдавать нужные документы и т. п. По вечерам я готовился к экзаменам, весной сдал их.
В июле комиссия была переименована в штаб Интернациональной Красной Армии, и председатель стал именоваться военным комиссаром. Он перебрался с частью сотрудников в вагон, который передвигался по железной дороге в те города, где принималось пополнение в армию или отправлялись маршевые роты на фронты. Во время такой поездки (это было в августе 1918 года в Орле) военный комиссар сказал мне, что порученец, отправленный им в Москву с секретными пакетами, убит, а пакеты украдены.
— Ты в своей студенческой форме выглядишь, как мальчишка, и не обратишь на себя внимание, — объяснил комиссар. — Вот эти секретные пакеты ты доставишь в Москву по назначению.
Я возил зашитые нашей машинисткой за подкладку моей тужурки секретные пакеты в Наркомат по военным и морским делам, а также лично председателю ВЦИК Я. М. Свердлову.
Однажды поздней осенью, шагая по московскому вокзалу, я увидел, что на прилавке продают газеты и пятый номер журнала «Свободный час». Я полистал его и едва не задохся от радости: там было помещено мое стихотворение «На дворе». Это была моя первая напечатанная вещь. На все лежащие в кармане деньги я купил четыре номера «Свободного часа» и, аккуратно согнув трубочкой, глубоко засунул в карман шинели.
Я попал под дождь и пришел в приемную Свердлова вечером, когда там уже никого не было. В промокшей студенческой шинели я предстал перед Яковом Михайловичем и поздоровался с ним. Он предложил мне снять шинель и, кивнув головой на подоконник, сказал, что там, в чайнике, кипяток, а на тарелке булочки.
Перед тем как снять шинель, я осторожно вынул из кармана журналы и положил их на край письменного стола. Яков Михайлович взял один из них и стал просматривать. Он прочитал мое стихотворение.
— Вам помогали в редакции? — спросил он, сняв пенсне в черепашьей оправе, и оно повисло на тоненькой цепочке, прикрепленной к дужке, заложенной за ухо.
Нет, Яков Михайлович. Я принес восемь стихотворений, два отобрали.
— Это же старая лирика. А была революция. Идут жестокие бои… — Он закурил свою трубку.
— Трудно сразу, Яков Михайлович!
— Вы читали стихи Есенина?
— У меня есть его «Голубень»!
— Он талантливый поэт, но пишет о старой Руси. Старинный быт, обычаи, религия. Все это навсегда отомрет. Если Есенин это не поймет, он похоронит свой талант. А из него может выйти толк!
Эти слова соратника великого Ленина о талантливом поэте Есенине я запомнил надолго.
Во время разговора я успел выпороть из подкладки тужурки пакет и передал его Якову Михайловичу. Прочитав донесения нашего штаба, Свердлов сказал, что пришлет ответ по телеграфу и, прощаясь, пожал мне руку…
В 1919 году я был на втором курсе юридического факультета. Приходилось много заниматься, сдавать зачеты, вести общественную работу. И я был доволен, когда по ходатайству объединенного старостата меня командировали в культкомиссию Главного воздушного флота. Там нужно было работать через день, иногда вечером, и я стал осваивать те предметы, которые запустил на факультете.
Однажды я обедал в студенческой столовке на Б. Бронной, когда туда вошел студент-медик, впоследствии известный конферансье Михаил Гаркави. Тогда — даже не верится! — он был стройный, красивый, с густыми, расчесанными на пробор волосами. Обычно он проводил концерты и литературные вечера для студентов. Он объявил, что был в Политехническом музее на митинге — выставке стихов и картин имажинистов. Гаркави пригласил Сергея Есенина почитать стихи. Тот согласился, но с условием, что приедет вместе с Мариенгофом. Старостаты факультетов должны выбрать своих представителей для организации вечера и для распределения билетов. Я, как член старостата, должен был принять участие в этой работе.
В шесть часов вечера в субботу организаторы устроили крепкий заслон, чтобы не пропускать «зайцев» с улицы.
К семи часам аудитория была переполнена, и опоздавшие, даже имеющие на руках билеты, не могли попасть на вечер.
Имажинисты пришли в цилиндрах, — студенты встретили их аплодисментами. Первым читал свои стихи Мариенгоф, но я не мог его послушать, потому что вынужден был дежурить старшим внизу. К концу этого выступления ко мне подошла молодая женщина и подала записку:
Мариенгоф просил пропустить на вечер подательницу сего Элен Шеришевскую. Я воспользовался случаем, пошел ее провожать наверх и открыл дверь в аудиторию в тот момент, когда Гаркави объявил, что Сергей Есенин в заключение прочтет свое первое стихотворение о революции «Товарищ». Был поэт в отлично сшитом сером костюме, который как бы подчеркивал его цвета пшеницы буйные волосы и похожие на огромные незабудки глаза. Он читал просто, спокойно, и голос его был звучен и чист — без единой царапающей нотки:
Жил Мартин, и никто о нем не ведал.
Грустно стучали дня, словно дождь по железу.
И только иногда за скудным ободом
Учил его отец распевать марсельезу.
Правая рука Есенина, изогнутая ладонью к нему, в ритм стихам, поднималась и опускалась, будто нежно поглаживая склонившуюся к нему па плечо голову мальчика Мартина. (Мемуаристы пишут, что поэт, читая свои стихи, размахивал руками. Никогда этого не было.) И вдруг голос Есенина зазвенел о революции, о павшем в бою отце Мартина, о мольбе мальчика-сироты Иисуса — помочь там, «где бьется русский люд». И уже слова налились невыносимой мукой, кровью:
Но вдруг огни сверкнули…
Залаял медный груз.
И пал, сраженный пулей,
Младенец Иисус.
И опять голос поэта затихает, правая рука движется медленней, — в словах хватающая за душу скорбь.
Ползает Мартин по полу:
Соколы вы мои, соколы,
В плену вы, В плену!..
Т. 1. стр. 263.
(Тогда я еще не знал, что «Товарищ» написан после того, как Есенин присутствовал на похоронах борцов за революцию в Петрограде на Марсовом поле весной 1917 года.)
То, что творилось в тот вечер девятнадцатого года в аудитории Московского университета, — незабываемо! Студенты оглушительно хлопали в ладоши, топали ногами, орали: «Есенин, еще!..» Поэт надел свою шубу, вынул шарф, намотал на шею, а я подал ему цилиндр. Михаил Гаркави помог одеться Мариенгофу, и мы стали прокладывать дорогу к дверям.