Порой, конечно, не по злому умыслу, а просто из какого-то дьявольского лукавства, я не спешил сразу доставить ответ. Хранил для себя. Запрячешься куда-нибудь в темный уголок и смакуешь каждое словечко. Выходит, эта смазливая дамочка сказала «да»! Стало быть, она готова заняться с ним «этим», о чем просил ее господин. А то, о чем он ее просил, это, ясное дело, то самое занятие, то самое пресловутое развлечение, о котором только и разговору в комнате для прислуги, о котором говорится во всех этих записочках, у которого столько разных названий — одни приятно ласкают слух, другие определенней, но вызывают отвращение. И чтобы заниматься «этим», предаваться этому развлечению, они спрячутся от всех — в постели. Ах, как же я завидовал ему, этому счастливцу!
Ну когда же настанет мой черед?
Может быть, скоро.
Потом, взволнованный, весь красный от смущения, я шел к нему. Однако, поскольку я сгорал от ревности, мне доставляло удовольствие помариновать его еще немножко.
— Ну что? — не терпелось ему.
— Да понимаете… так уж получилось… в общем…
И я начинал тянуть резину, томить клиента:
— Значит, передал я этой даме письмецо…
— Короче, ну и что?..
— В общем, эта дама… как бы получше сказать… сразу будто даже ничего не заподозрила… открывает, значит, конвертик… читает себе, читает…
— Ну а дальше, дальше-то что?..
— А дальше… господи… этак с минуту на меня поглядела… и велела вам передать, что согласна!
— Что ж ты тянул, поганец ты этакий!
И пока он шарил в кармане в поисках чаевых, я угадывал в его глазах, что он уже видел ее голой — и мне тоже он казался без ничего!
А когда, двумя часами или пятью минутами позже, она семенила к нему в 37-й, 112-й или, на худой конец, в 310-й номер, я тоже спешил туда, приникнуть ухом к двери, а глазом к замочной скважине, дабы подглядеть, что они будут делать, и подслушать, что они будут говорить друг другу…
После Трувиля был Париж — Париж, который мне суждено было тогда увидеть впервые.
По рекомендации влиятельного метрдотеля мне удалось без труда получить место грума в отеле «Скриб» — при условии, что снова вернусь к работе в Трувиле, как только там опять начнется курортный сезон.
Ах, Париж, Париж!
Должен признаться, он произвел на меня большое впечатление, хоть не скажу, чтобы очень благоприятное. Нет, на мой взгляд, чересчур уж там было людно. Или, вернее сказать, народу больно много, всякого-разного, прямо великое множество. Слишком много богатых, слишком много бедных, слишком много девиц на тротуарах, слишком много работяг и слишком много безработных. Слишком много величавости и убожества. Слишком сыро, когда дождь, слишком душно, когда жара, а как зима приходит, то зябко, не стерпеть.
Думаю, просто он оказался для меня слишком большим, слишком красивым, этот Париж. Мне понадобились многие недели, даже месяцы, пока я не проникся величием этого города — а чтобы по-настоящему поддаться его чарам, потребовался не один год.
В сущности, думаю, надо быть «оттуда», быть парижанином, чтобы льстить себя мыслью, будто знаешь этот город. А поскольку я уже больше не отношусь к их числу, то позвольте мне сказать:
— Я знаю его: я был парижанином!
Если бы меня вдруг сейчас спросили, что такое Париж, я бы не мешкая ответил:
— Столица Франции и самый прекрасный город в мире.
А потом, поразмыслив, добавил бы:
— И кое-что другое. Кое-что поважней.
И попытался бы пояснить свою мысль.
Я сказал бы:
— У каждого города есть сердце, и то, что зовется сердцем города, это место, куда приливает его кровь, где сильней всего бьется жизнь, где больше всего лихорадит, нечто вроде перекрестка, куда вроде бы стекаются все артерии. Однако чем отличается сердце Парижа, так это тем, что каждый помещает его туда, куда захочет. В Париже у каждого свой Париж Мой начинается у Триумфальной арки и кончается на площади Республики — через Елисейские поля, улицу Руаяль и Большие бульвары. Справа его границей служит бульвар Оссманн, а слева река Сена. Пасси, Ла Вилетт, Гренель, Монмартр, о которых говорят, будто они парижские кварталы, для меня лишь небольшие городишки — каждый со своим обликом, обычаями, привычками, зачастую и со своим характерным выговором. Парнишка, рожденный в Гренеле, говорит совсем не так, как маленький уроженец квартала Менильмонтан. Если мой собственный Париж ограничен Сеной, так это потому, что на левом ее берегу волею судеб обосновались Политика, Правосудие, Просвещение, Тюрьмы и эти жуткие модные дома, где вас всячески ублажают — а все это не вызывает у меня особых симпатий. Палата депутатов, Дворец Правосудия, Институт, Сорбонна, Одеон, Пантеон и Ботанический сад — нет, право, среди всех этих заведений просто не вижу ни одного уголочка, который бы оставался там для меня. Конечно, у левого берега есть свое величие, и красота его монументов не подлежит никакому сомнению, однако это квартал серьезный, современные манеры ему не очень-то к лицу. Там всегда немного отдает древней Лютецией — и нигде так не чувствуешь себя парижанином, как в моем Париже, что я избрал для себя. То, что парижане называют между собой Парижем, не более чем двадцатая часть города — и число истинных парижан не превышает трех тысяч душ. Это с десяток ресторанных залов, это авеню дю Буа, Лесной проспект, по левую сторону, от одиннадцати до полудня, это ипподром от двух до пяти, это рю де ла Пэ, улица Мира, от пяти до шести, это улица Акаций, что справа, от шести до семи — это генеральные репетиции и премьеры спектаклей… Конечно, в сущности, ничего такого особенного, и в то же время, откровенно говоря, все это очень важно. Быть парижанином — это ни должность, ни состояние души, ни занятие, и в то же время — и то, и другое, и третье. Это уникально и бесценно, впрочем, это и не продается.
Те, кому не выпало им родиться, каждое утро ломают голову, что бы такое сделать, чтобы стать парижанином — и уж этим-то так и не суждено им стать! Ибо быть парижанином — это не зависит ни от воли, ни от состояния. Ни даже от личных достоинств. Это не поддающаяся описанию помесь изощренности ума, вкуса, снобизма, легкомыслия, отваги и полного отсутствия моральных принципов. Не следует докапываться до истины, почему ты парижанин — достаточно знать, почему другие не достойны этого звания. Испанец не может быть лондонцем, англичанин не может стать берлинцем — албанец же вполне может стать Парижанином. Ибо чтобы сделаться им, вовсе не обязательно родиться в Париже — или даже родиться во Франции. Нужно совсем другое. Нужно, чтобы все приняли тебя за своего, и причем, без всяких разговоров. Есть в этом избрании нечто мистическое, этакое тайное соглашение или сговор. И вот вдруг в один прекрасный вечер тебя вдруг признают парижанином. Да, принимают в сообщество парижан, которые ненавидят друг друга, но не расстаются весь год, которые обмениваются женами, любовницами и друзьями, которые видят, как стареют другие, не замечая перемен в самих себе, которые составляют некую вселенную или, скажем, какую-то особую планету — со своими нравами и повадками, своими развлечениями и утехами, своими понятиями о чести и достоинстве, своими маниями и своими причудами… И весь этот разношерстый люд способен, когда потребуется, в мгновение забыть о распрях и стать заодно.