Если бы меня попросили дать совет человеку, только что избранному парижанином, я бы сказал ему следующее: «Тебя избрали? Прекрасно. Но теперь осторожно, не расслабляйся — не делай глупостей! Какая шляпа была на тебе в тот день, когда тебя избрали? Вот эта? Отлично. Надень-ка. Старая, говоришь? Какая разница. Все равно надень. На тебе был этот смешной галстук? Тем хуже, придется сохранить и его. Отныне ничто в тебе не должно меняться. Пожалуй, это важней всего остального. Закажи себе другую шляпу, точь-в-точь такую, как эта, закажи такой же галстук — сделай из себя модель для подражания — и не забывай брать пример с тех, кто служит такой моделью уже три десятка лет. Пусть отныне внешность твоя навсегда останется неизменной, ведь тебя должны узнавать издалека. Твой облик мало-помалу приспособится — дело года-двух, не больше. А как только он обретет надлежащий вид, этим уже займутся другие. Иными словами, сделают из вас карикатуру. И вам придется ей соответствовать. Это очень важно. Если тебя нарисовали сутулым, оставайся сутулым. Не толстей. Не худей. Главное, не сердить своих рисовальщиков! Иначе они больше не станут тебя изображать. А как же мода, скажешь ты? Вот тут-то должен сразу тебя предостеречь. Стань законодателем, если сможешь, но никогда не следуй моде. Ты не должен одеваться по моде. Истинный парижанин — это тот, кто отстает от нее на полтора десятка лет — или же опережает на полтора десятка дней. Вздумай ты следовать моде, и будешь выглядеть неисправимым провинциалом. Вот все, что можно посоветовать насчет фасада. С остальным будет немного посложней. Что касается твоей личной жизни, тут кое-что, конечно, должно просочиться. Но не повредит, если это кое-что будет несколько расплывчатым. Хорошо, когда думают, будто ты женат, если ты холост и разведен, коли женат. Имена твоих любовниц могут стать достоянием гласности лишь после того, как ты уже с ними расстался. Тебе надобно производить впечатление человека, которому есть что скрывать, дабы вокруг тебя слагались легенды. Так, не повредит, если не будет единого мнения насчет размеров твоего состояния… А если тебе удастся посеять подозрения, будто Наполеон III был любовником твоей тетушки, то лучшего и желать невозможно. На намеки по этому поводу отвечай лишь загадочной улыбкой. Впрочем, возьми себе за принцип не признаваться никогда и ни в чем — тогда все, что будут про тебя говорить, рано или поздно сойдет за правду — и кончится тем, что ты и сам во все поверишь. В беседах будь оптимистичным, терпимым, парадоксальным и жестким. Если ты не лишен остроумия, будь свиреп и безжалостен. Любое „слово“ священно. Ты должен злословить против сестры, против жены, если потребуется — лишь бы острота оказалась по-настоящему удачной. Никто не вправе хранить остроту про себя. Бывают слова, что ранят до смерти. Что ж, тем хуже! Эти смертоносные слова по крайней мере дают жить тем, кто их произносит. Ведь быть парижанином, это кормит — и ты сможешь жить припеваючи. Более того, могу тебя заверить, что и умрешь ты тоже от этого — со своей допотопной шляпой на голове и неизменным галстуком вокруг шеи».
Кажется, господин де Талейран как-то заметил в 1812-м, что тот, кому не привелось жить в 1772-м, так и не познал всех приятностей существования. Так что не стоит удивляться, когда нынче говорят, будто тем, кто не жил в 1912-м, неведомы прелести жизни.
И у меня есть все основания подозревать, что и в 1972-м…
Короче, думаю, человеку всегда свойственно сожалеть о временах, когда ему было двадцать — особенно если в этом возрасте ему довелось жить в Париже!
И в доказательство своего утверждения заявляю, что, когда я служил посыльным в отеле «Скриб», Париж казался мне во сто тысяч крат веселей, чем сегодня — хотя, признаться, в те времена скучал я там смертельно и чувствовал себя ужасно не в своей тарелке.
Впрочем, на месте мне не сиделось. Месяц спустя я покинул отель «Скриб» и поступил в «Континенталь», который, на мой взгляд, был подальше от центра. А в январе, устав от гостиниц, нанялся в ресторан «Ларю». Потом стал посыльным в театре под названием «Водевиль», где — уж не знаю, по какому праву — впоследствии разместился один из кинотеатров. И три зимы кряду, с 96-го по 99-й, так и сновал с места на место — пока, наконец, в один прекрасный день мой добрый гений не привел меня в Монако.
Трудно рассказать обо всех злоключениях, которые пришлось мне пережить за это время, однако есть одно, какое было бы просто непростительно обойти молчанием.
В бытность мою посыльным в ресторане «Ларю» я познакомился с посудомойщиком по имени Серж Абрамич. Полурусский-полурумын, этот человек обладал редким, прямо-таки дьявольским обаянием. Волнистые черные волосы, матовая кожа, пухлые губы — и глаза, чьи зрачки, казалось, дышали. Было видно, как они буквально расширялись в такт с биением сердца, а потом делались совсем крошечными. Он был евреем и выглядел скорее армянином, чем славянских кровей.
Не будучи человеком образованным и в обычном смысле слова благовоспитанным, он отличался куда большей деликатностью, чем остальные служащие ресторана. Кроме того, у него был какой-то особый музыкальный выговор, будто обволакивающий, настойчиво-убедительный, который искажал исконный смысл многих слов, придавая им странное ностальгическое обаяние. Я чувствовал, как все больше и больше к нему привязывался. Тем более, что он выказывал ко мне явное расположение, признаться, особенно для меня лестное, поскольку он не удостаивал им кого попало.
И все же какой-то внутренний голос все время нашептывал мне, что не стоит слишком поддаваться его чарам.
Каждый вечер мы вместе пешком поднимались на Монмартр, где оба жили. Молчаливый на службе, он сразу же делался разговорчивым, едва мы оказывались за дверьми заведения, вдали от нескромных ушей. Речи его в те времена были сумбурны, в них то и дело сквозили какие-то намеки и скрытые угрозы в адрес некоего человека, чье прибытие ожидалось со дня на день.
Если верить его словам, этот человек был виновен в бесчисленных злодеяниях.
СержВ те дни сентябрь 1896-го уже перевалил за середину, а появления его он ждал где-то между 5-м и 8-м числом следующего месяца.
По мере того, как приближалась роковая дата, возбуждение его с каждым днем становилось все заметней, а угрозы все определенней.
Порой посреди безлюдной улицы он вдруг останавливался, хватал меня обеими руками за лацканы пиджака и, уставившись мне прямо в глаза, каким-то глухим голосом произносил:
— Пойми, есть на свете люди, которые должны исчезнуть!
Или: