Урки с завидной лихостью исполняли концертные номера, но репетировать в пьесах им быстро надоедало, они начинали и бросали. И все же мы одолели «Без вины виноватые» Н. Островского — спектакль, который потом сыграл такую значительную роль в моей лагерной судьбе.
Но это было уже осенью, в конце моего пребывания в Пиндушах. А пока что однажды меня вызвал начальник лагпункта и объявил, что меня назначают заведовать ИТРовской столовой!
Для инженерно-технических работников — ИТР — была особая столовая, в отличие от другой — общей. Хотя питание и тут и там было примерно одинаковым, но здесь было почище, и не было мата.
Сначала я наотрез отказалась. Никогда я не занималась никаким хозяйством, ничего в этом не понимаю, и не смыслю.
Начальник посмотрел на меня с подозрением и удивлением:
— В лагере профессий себе не выбирают — сказал он.
— Да, поймите же, товарищ начальник…
— Я вам не товарищ. Можете идти.
Я вышла ошеломлённая, как с допроса. Ночью меня вызвали в третью часть.
— Вы что, от работы отказываться? В КУР захотели? (КУР — колонна усиленного режима). Общий режим не нравится? Или на лесоповальчик располагаете?.
Короче говоря, я стала заведовать столовой. В то время я ещё не предполагала, сколько профессий я освою в лагере!
Обычно, такие хозяйственные должности, да ещё «хлебные», как столовая, ларёк, хлеборезка — раздавались «соцблизким» — бытовикам, сидевшим не по 58-ой статье, а за расхищение, растрату и тому подобное, но все же не прямым воришкам из уголовников.
«Социально близкими» были у нас и «воспитатели»: в лагерях имелись культурно-воспитательные части — КВЧ.
Помню, в Пиндушах мой первый воспитатель сидел за убийство жены из ревности. Был он довольно симпатичный инертный мужчина, ни во что особенно не вмешивался и не стремился нас «воспитывать», предоставляя нам полную свободу в клубно-артистической деятельности. Он вполне довольствовался привилегиями своего начальнического местечка, дававшего ему отдельную кабиночку при КВЧ, которая позволяла ему иметь лагерную «жену», и пользоваться прочими преимуществами лагерного начальства.
Вероятно, в Пиндушах не хватало «соцблизких», а может быть, они проворовывались без конца — в общем, почему-то придумали назначить в «завы» столовой меня.
При столовой была крохотная комнатушка, в которой мне полагалось жить, она же была и кладовой получаемых на день продуктов. Считалось, что я живя там, в кладовке, охраняю от расхищения эти продукты.
В первую же ночь напившийся вдребезги повар — армянин, тоже какой-то «соцблизкий» — ломился ко мне в окно, просовывая сквозь ставни свой мясницкий нож:
— Все равно зарэжу… Жива нэ будэшь… — хрипел он за окном, а я дрожала на железной коечке, запихав под неё подальше самое ценное — куль с солёным мясом…
Впрочем, все обошлось благополучно, и армянин — повар протрезвел к утру, меня не зарезал, и вскоре мы нашли с ним нечто вроде «общего языка», и он оставил меня в покое в обмен на моё невмешательство в его махинации с продуктами.
Я не думаю, что при мне он воровал меньше, чем до меня, но кое-как мы концы с концами сводили и людей кормили. А так как я старательно стирала салфетки и на столы ставила в банках букеты ромашек, собранных на острове, все находили, что я отличная «завша» и вполне справляюсь со своими обязанностями.
Ах, эта комнатка-кладовушка в моей столовой!.. За весь лагерный срок это была моя единственная индивидуальная «кабинка», как называли в лагере такие закутки.
В то время я ещё не была способна оценить это наивысшее в лагере счастье — иметь свой собственный угол. Я ещё не знала и не понимала, что такое лагерь. А после, мне уже никогда не довелось обладать таким углом.
Правда, много лет спустя, когда я жила и работала в больнице Усоль-Лага, мы с моей дорогой подругой Катей Оболенской устроили себе кабинку на чердаке терапевтического корпуса, но нас очень скоро оттуда «вытурили», не дав насладиться и отдохнуть от общего барака…
…Иногда на верфи бывали настоящие праздники, которые и мы искренне воспринимали как «праздник». Это было, когда спускали на воду лихтера или другие суда, построенные на верфи. Правда, мы не разбивали бутылки шампанского вслед соскальзывающему в воду судну, но всё равно, всё происходило очень торжественно.
Всё население лагеря высыпало на берег, приезжало обычно из Медвежки какое-нибудь начальство, и бывала даже музыка — самодеятельный оркестр из нескольких музыкантов.
Распорядитель спуска отдавал команду: — Руби ряжи!
И жёлтая, сверкающая новизной и солнечным блеском, огромная деревянная посудина начинала боком тихонько скользить со стапелей. Потом скорей, скорей по смазанным жиром слегам, и вот лихтер ухает в воду, подняв крыло искрящихся брызг.
— Урра! — гремит на берегу — все радостно взволнованы, все горды — ведь это наше судно! Наше! (…Я вычерчивала его шпангоуты!.. А я рассчитывал его осадку!.. А я строгал килевую балку!..)
Как будто мы не были кучкой несчастных людей, незнамо — неведомо почему, по каким законам, оторванных от своих близких, от своих других дел, которые мы и знали, и умели, и любили, и делали «там», на воле?!
Нет, об этом не думалось в ту минуту, когда красавец-лихтер — плод нашего «здешнего» труда — плавно покачивался в поднятой им же самим волне…
Но однажды судьба решила напомнить нам, кто мы такие со своей «производственной» гордостью.
Был вот такой торжественный спуск лихтера. Было синее небо и солнце. Было начальство и музыка, и оркестр заиграл туш, когда лихтер, плавно скользящий по косым слегам, — вдруг — стал на полдороге. Стал — и всё тут!
Может быть, смазочное масло оказалось плохим; может быть, что-нибудь недорассчитали. Одним словом, лихтер стал и не двигался.
Нестройно, не в лад замолк смущённый оркестр. Забегало наше лагерное начальство, забегали инженеры КБ.
На главного инженера (судостроителя с «именем») жалко было смотреть. Он краснел и бледнел, руки у него тряслись, как вероятно, тряслись бы на допросе.
Ведь тут были «сами» из Медвежки, из Управления!
…Пронеси, господи, что-то будет?!.
Господь не пронёс. Пробовали двинуть лихтер «плечом», но посудина сидела прочно и не двигалась.
Заново смазали слеги — никакого эффекта. Тогда подвезли толстенные тросы, закрепили начали тянуть — ничего.
Высокое начальство, недовольно пожевав губами, уселось в машины и уехало в Медвежку. Наше начальство почувствовало себя вольготней, и яростно оскорбляя наших родительниц, понукало нас к действию.