Сердце у меня болезненно сжалось от страха за него и от нахлынувших воспоминаний о недавнем прошлом…
Но надо было стараться жить дальше…
Позже мы опять оказались с ним в общей компании, пока его не отправили в госпиталь в другой лагпункт, где он и умер…
…Коля и Дима были «возлюбленная пара», как «поэтически» выражались наши урки. Они действительно были «парой», и что самое удивительное, этой «парой» они были и на воле, там, в Ленинграде, где их арестовали и осудили за гомосексуализм. Осудили и… отправили в один и тот же лагерь!..
Коля получил 5 лет, как «совратитель», а Дима — только три, как «жертва»… Я попала в Пиндуши в момент для Коли самый трагический, в кульминационный момент трагедии.
Димин срок кончался, и он уезжал, но для Коли это была действительно трагедия — он Диму любил, обожал, боготворил.
Редко даже на долю женщины выпадает такая полная, беззаветная, рабская, готовая на любой подвиг, на любое унижение — любовь… А ведь если и выпадает, то её обычно не ценят, а часто и тяготятся ею…
Для Димы Коля готов был воровать (и воровал, за что не раз бывал избит!), готов был исполнить любое его желание, любую прихоть, часто глупую, издевательского характера, пускался на любые авантюры, лишь бы достать для своего «божества» какую-нибудь вещь или лакомство. Он готов был целовать его ботинки, и всё время с выражением вины и обожания ловил его взгляд.
Не знаю, продолжались ли их сексуальные отношения в лагере… Дима, во всяком случае, говорил, что их нет, да скорее всего и не было, но не мог устоять, чтобы не похвастаться своей «властью» над Колей. Он третировал его постоянно, зло высмеивая, требуя вещей самых невероятных и несуразных, и принимал раболепное преклонение, как должное…
Когда Дима наконец уехал, Коля несколько дней, небритый и немытый, неподвижно сидел в углу барака, не выходил на работу и чуть не угодил в КУР. Мы, как могли, покрывали его отсутствие в чертёжной.
…Но время лечит. Постепенно он снова втянулся в однообразную лагерную жизнь. Помню, как получив первое и единственное письмо от Димы, он смеялся от радости, сиял, весь исходил лучами счастья…
Во всём остальном, кроме этой «роковой» любви к Диме, он был вполне нормальным человеком — хорошим чертёжником и художником — оформителем интерьеров наших гидрографических судов, любил поэзию, был неплохим чтецом и актёром. Коля в роли Незнамова трогал меня больше, чем Незнамовы, которых мне случалось видеть на сценах профессиональных театров… Был он хорошим и честным товарищем, если только не ущемлялись интересы его обожаемого Димы.
Итак, после долгих репетиций, в конце концов, нам удалось поставить, почти по-настоящему, знаменитую пьесу Островского «Без вины виноватые».
Спектакль наш произвёл сенсацию. Мы повторяли его несколько раз, и каждый раз он проходил с неизменным успехом. Кроме наших стараний, надо ещё учитывать тему, такую трагично — близкую нам в наших условиях — ведь у многих из нас остались где-то «там» малыши, которые протягивали к нам ручонки и лепетали — «Мама!.. Мама!.».
Неизменные рыдания сопровождали знаменитый монолог Кручининой, и сама я, игравшая Кручинину — всегда кончала настоящими, не театральными слезами…
Вероятно, «сценически» это было не очень-то профессионально, но чувство до зрителя доносило.
Коля играл Незнамова. Старая баронесса, хотя и ходила чуточку сгорбясь и скособочившись, как-то плечом вперёд, играла кокетливую Коринкину.
Она всякий раз безумно волновалась, по два часа накладывала грим, и без конца спрашивала:
— Ну как, я не выгляжу старой?.
Более молодой Коринкиной мы просто не смогли найти.
…Зато у нас был великолепный Дудукин — истинный аристократ, снисходительный меценат и тонкий ценитель истинного искусства (к сожалению, не помню имени актёра).
Шмага, да и все остальные, к сожалению, оставались незначительными и бледными. Однако, в целом, спектакль производил впечатление…
О спектакле прослышали в Медвежке, где помещалось Управление группы северных лагерей, и был известный «крепостной» театр, где играли профессиональные актёры, так или иначе попавшие в заключение, и из этого Медвежьегорского театра к нам командировали режиссёра на просмотр.
В результате, на двоих из «труппы» — на меня и на «Дудукина» пришли «наряды» — нас забирали в театр!
Сначала это были неясные слухи — лагерная «параша», затем достоверные заверения нашего нарядчика из учётно-распределительной части, и наконец, — о Боже!! — реальность, живая реальность!
Нам завидовал весь лагпункт. Ещё бы, Медвежка! — Центр! Столица. Между Пиндушами и Медвежкой была разница не меньшая, чем скажем, между какими-нибудь Спас-Клепиками и Москвой.
А самое главное — театр… Театр, о котором в Пиндушах ходили невероятные, фантастические рассказы. Профессиональный театр, который ставил «Платона Кречета» и «Славу», пьесы Арбузова и «Шкварки», на сцене которого шли Островский и Шиллер. Театр, который ставил не только драму, но и оперу: — «Евгений Онегин», «Кармен», «Пиковая дама» — входили в его репертуар.
И я еду работать в этот театр!.. Голова шла кругом, такого счастья я не испытывала, наверное, за всю свою двадцативосьмилетнюю жизнь на воле…
Ну, вот! А ещё лагерями пугали! Может быть, тут, в лагере, суждено мне найти свою судьбу. То, что не удалось в жизни, о чём мечталось, как о самом высоком счастье, то, что было нелепо упущено в жизни из-за выпавших на самое трудное время юношеских лет — театральная карьера, театральная работа, театр — любовь моя! — вот оно, само идёт мне в руки, и где?! В лагере!..
И видно, не такой уж меня страшной контрреволюционеркой и преступницей считают, если забирают в лагерную столицу, где, как рассказывают, жизнь и вовсе вольготная!
А там, конечно, не за горами и пересмотр моего дела, и нелепые, чудовищные обвинения отпадут, как шелуха, и я буду опять — я. Но театра уже не брошу никогда в жизни…
А Лубянка, Бутырки, Военный Трибунал на Арбате… Всё это останется далеким призрачным кошмаром, случайным эпизодом, о котором когда-нибудь я буду рассказывать своим внукам…
Так размечталась я, собираясь ехать работать в театр. В настоящий, профессиональный театр!.
Я раздарила свои ненужные мне теперь вещи, которыми заботливо снабдила меня в этап мама: лыжный костюм из «чёртовой кожи» — на случай работы на лесоповале, — так ни разу мной и не использованный, я подарила Раечке Тэн — у нее не было ничего тёплого, мало ли куда могла забросить ееё судьба? Кожаное пальто — зачем оно мне в городе? — я оставила чертёжнику Борьке. Старой баронессе я подарила свои тёплые шерстяные чулки и меховые рукавицы…