И с тем и с другим нельзя не согласиться[319]. Письмо поэта менее всего похоже на спонтанное излияние своих мыслей и чувств. M-me Вокун-Давид, прочтя его в 1942 году, сразу же сказала мне, что Пушкин, надо думать, сначала составил черновик, а затем тщательно обработал его стилистически. Это в высшей степени вероятно, – принимаясь за письмо, поэт нередко набрасывал его сначала начерно, причем порой делал это и тогда, когда форма, казалось бы, не имела значения[320].
Отменная любезность в письмах к женщинам, в особенности в его французских письмах, у Пушкина обычна. Крайне редки исключения вроде совсем не светского окрика по адресу Е. М. Хитрово в одной из не поддающихся датировке записок: «Откуда, черт возьми, Вы взяли, что я рассердился?» («D’où diable prenez-vous que je sois fâché?»). Но и среди любезных писем поэта к дамам письмо к Фикельмон выделяется особой изысканностью выражений.
Остановимся вкратце на некоторых его абзацах – подробный комментарий занял бы слишком много страниц.
Вступительные строки, в которых Пушкин шутливо жалуется на любезность графини, заставившую его скорбеть об изгнании из ее салона, показывает, что уже зимой 1829/30 года поэт был его завсегдатаем. Участие Пушкина в великосветской поездке с ряжеными также говорит в пользу близкого знакомства в это время. Отношения, которые существовали между Пушкиным и Долли весной 1830 года, не давали, однако, поэту права ожидать от нее письма в Москву[321]. Мне кажется, что так именно следует понимать выражение «неожиданное счастье получить от Вас письмо». Сколько-нибудь частой переписки ранее, видимо, не было. В ней, правда, не было и нужды – отъезд Пушкина в Москву в марте 1830 года был первым перерывом в недолгом личном общении жены посла и поэта. Возможно, что он упомянул о «неожиданном счастье» лишь из светской любезности, но инициатива в обмене письмами, несомненно, исходила от Дарьи Федоровны.
В плане романическом Пушкину, во всяком случае, в это время было не до Фикельмон. Всего девятнадцать дней тому назад он просил руки Натальи Николаевны Гончаровой, и его предложение было принято. Напомню, кстати, что употребленное поэтом выражение «и я желал бы уже быть у ваших ног» – это лишь очень распространенная в то время формула любезности, и ничего более[322].
Перейдем теперь к наиболее значительному месту письма. Перечтем его еще раз: «Позволите ли Вы сказать Вам, графиня, что Ваши упреки так же несправедливы, как Ваше письмо прелестно. Поверьте, что я всегда останусь самым искренним поклонником Вашей любезности, столь непринужденной, Вашей беседы, такой приветливой и увлекательной, хотя Вы имеете несчастье быть самой блестящей из наших знатных дам».
Эти пушкинские строки очень интересны. Впервые мы слышим прямой отзыв Пушкина о Долли Фикельмон. Вместе с тем они позволяют предположить, о чем именно Дарья Федоровна писала поэту.
Придется сначала остановиться на некоторых трудностях, которые представляет перевод данного места.
Поэт говорит, что письмо Долли «est séduisante». Дословно «seduisant» значит «обольстительный», но сказать «обольстительное письмо» по-русски нельзя. Переводчику пришлось употребить слово «прелестно», хотя французское прилагательное более выразительно и предполагает желание очаровать. Мы знаем, что Долли, ученица ранних романтиков, такие письма составлять умела.
Еще труднее найти подходящий эквивалент для другого пушкинского выражения: «vos grâces si simples». Я попытался передать этот термин, неправильно переведенный в некоторых изданиях, словом «любезность», но оно значительно суше и банальнее французского. «Vos grâces» заключает в себе оттенок милостивого внимания, как бы снисхождения, оказываемого высокой особой. Из богатого арсенала современного ему французского языка (сейчас «vos grâces» никто не говорит) Пушкин выбрал чрезвычайно изысканное выражение, но смягчил его церемонность прилагательным «simple» (непринужденный, простой).
Недаром в лицее Пушкина прозвали «французом»…
В свидетельствах современников Д. Ф. Фикельмон слово «простая» встречается не раз. Мы находим его, например, у Вяземского и у А. И. Тургенева. Теперь к ним присоединяется и голос Пушкина. Он, как и Вяземский, конечно, говорит о той великолепной простоте обращения, которая дается только избранным.
Поэт заявляет себя искренним поклонником «Вашей беседы, такой приветливой и увлекательной». И здесь его голос звучит согласно с тем, что мы находим у Вяземского, А. И. Тургенева, И. И. Козлова. Великий мастер разговора, должно быть, ценил в Долли Фикельмон достойную себя собеседницу. Как и другие, он отмечает приветливость – одно из проявлений ее доброй души.
Заключительные строки пушкинского письма: «…хотя Вы имеете несчастье быть самой блестящей из наших знатных дам», – я склонен считать лишь любезной фразой. В своем дневнике за 1829–1831 гг. Долли неоднократно говорит, что она очень счастлива. Мы не знаем также ничьих свидетельств, которые говорили бы об обратном.
В 1829–1831 гг., как мы видели, Фикельмон была очень дружна с Вяземским. В очерке «Переписка друзей» я назвал их отношения в этот период «влюбленной дружбой». Нет, однако, оснований думать, что и дружба Долли с Пушкиным в это время тоже была недалека от любви. Умнейший человек и очаровательный собеседник, несомненно, ее интересовал. Понаслышке Фикельмон знала и о том, что Пушкин – гениальный поэт. Вполне естественно, что она не меньше других интересовалась слухами о предстоящей женитьбе, слухами, которые к тому же глубоко огорчали ее любимую мать. Будучи человеком очень непосредственным, Дарья Федоровна сочла возможным написать Пушкину первой и обратиться к нему с какими-то упреками, от которых поэт почтительно защищался в своем ответном письме. Долли еще не знала о состоявшейся помолвке – иначе она, несомненно, поздравила бы адресата. Столь же несомненна, однако, и связь ее письма с петербургскими слухами о женитьбе.
С большой вероятностью можно предположить, что Фикельмон заранее упрекала Пушкина в том, что он переменит свое отношение к ней. Быть может, станет менее внимательным. Что речь идет именно о перемене ожидаемой, а не произошедшей, видно из употребления поэтом будущего времени – «я всегда останусь самым искренним поклонником».
Вряд ли эти упреки шли дальше тех дружеских и ни к чему, собственно, не обязывающих разговоров о чувствах, которые мы многократно встречали в переписке Долли и Вяземского за 1830–1831 гг.
Однако самая возможность каких бы то ни было упреков в связи с предстоящей женитьбой предполагает не только близкое знакомство, но и немалую степень дружбы. Иначе нельзя себе представить, чтобы светская женщина, какой была Долли, допустила бы неосторожный и грубый промах, вторгаясь в область, которая совсем ее не касалась. Чтобы упрекать, надо чувствовать какое-то право на упреки. Дружба это право дает, и я думаю, что письмо Пушкина позволяет с уверенностью считать отношения поэта и Долли весной 1830 года дружескими.