Подобно Александру Солженицыну, отметает он и версию о желательности и притягательности этой западной марксистской теории именно для России. «Необходимо, тем не менее, отметить, что нигде не встречал этот призрак (призрак коммунизма. — В. Б.) сопротивления сильнее, начиная с „Бесов“ Достоевского и продолжая кровавой бойней Гражданской войны и Великого террора, сопротивление это не закончилось и по сей день. Во всяком случае, у этого призрака, — ехидно добавляет Бродский, — было куда меньше хлопот в 1945 году, когда он внедрялся на родине Милана Кундеры, как, впрочем, и в 1968-м». В другом месте, в беседе с Адамом Михником, Бродский повторяет: «То, что произошло с Россией, не является ее виной. Ведь Маркс родился не на Волге». Михник считает: суть полемики Бродского с Кундерой в том, что Россия — это часть Европы, фрагмент Европы, и потому всё, что там происходит, — это общеевропейское дело. Бродский уточняет, что Россия — «это часть христианской культуры. А знаешь, что сказал Чеслав Милош об этой полемике? Посмеялся и сказал: чехи — новички в этих вопросах».
Короче говоря, Бродский в ответе Кундере резко отделяет русский народ и русскую литературу от любых политических доктрин, время от времени побеждающих в том или ином регионе. Как второгоднику, забывшему ответы на все вопросы, Бродский объясняет нашкодившему Кундере, что он лишь пал жертвой геополитической детерминированности — концепции деления мира на Запад и Восток, придуманной всё на том же рациональном Западе, никак не желающем впускать в Европу чересчур громоздкую Россию, но заодно и относящем к тому же Востоку всех этих «полячишек, чешишек и прочих румынов». Нынешнее ужесточение правил ассимиляции и миграции жителей даже в пределах единого Евросоюза демонстрирует борьбу старой Европы с комплексом «польского сантехника» и «румынского водопроводчика». Не столько с русскими будут бороться в ближайшее время старые европейские страны, сколько с нашествием этих дремучих пражско-варшавских варваров.
Бродский презрительно указал и на место Милана Кундеры в сравнении с Достоевским: «Если у литературы и есть общественная функция, то она… в том, чтобы показать человеку его духовный максимум. По этой шкале метафизический человек романов Достоевского (так же как герой стихов Бродского или Юрия Кузнецова. — В. Б.) представляет собой большую ценность, чем кундеровский уязвленный рационалист, сколь бы современен и сколь бы распространен он ни был». Но предавая Россию и Достоевского, Милан Кундера, сам, может быть, не догадываясь об этом, предает свою Чехию в угоду Западу и воспевает лишенное и религии, и культуры, и любой другой фундаментальной основы безликое и безнациональное общество взаимных предателей. Читая Кундеру, понимаешь, как легко может сдаться Европа исламским фундаменталистам. Как его любимая героиня Сабина из «Невыносимой легкости бытия», он пестует конформизм как образ жизни.
Читая Бродского, понимаешь, что у русской иррациональности есть еще какие-то шансы на спасение. Как и все русские поэты, он жил и умер идеалистом, хотя сам же и посмеивался над своим идеализмом. Еврей Бродский в быту, в веселой еврейской компании, чему и я бывал свидетелем, чисто по-еврейски подсмеивался над русским поэтом Бродским. Как русский поэт он «привык смотреть на свое существование как на опыт, который ставится на нем Провидением. Это означает, что основная задача русской культуры… оправдать свое существование. Желательно на метафизическом, иррациональном уровне. Это означает, что во всем, что с тобой происходит, ты усматриваешь длань Господню». Тебя сажают в тюрьму, посылают в ссылку, бросает любимая — все это, по Бродскому, инструмент Провидения. Точно такой же инструмент Провидения — его стихи: «Когда я писал стихи, я хотел одного — изменить уровень сознания и мышления своих читателей… Думаю, что хоть немного мне это удалось». Чисто литературоцентричная идеалистическая модель русского мира. Не будем забывать: когда сегодня в московском метро мы слышим стихи русских поэтов — это осуществление идеи Иосифа Бродского и никого другого. Сначала он заставил в американских метрополитенах во всех вагонах наклеивать короткие стихи ведущих национальных поэтов. Как водится, наши начальники метро заимствовали у американцев этот опыт, может, даже не догадываясь, что идея-то чисто русская. Он называл свои стихи — стишками, высмеивал поиски смысла поэзии, свою провиденциальность и «нахальную декларацию идеализма», но тут же добавлял, что в каждой шутке большая доля правды.
Как всегда, для того чтобы понять сущность Иосифа Бродского, надо не лезть в его американские посленобелевские интервью, когда он вынужден был, как в разговоре с судьей Соловьевой, политкорректно облекать свои мысли в какие-то общечеловеческие сентенции. Скажу честно, я такого Бродского не люблю. Да и не Бродский это вовсе, так же как не Бродский призывал признать в строительстве коммунизма его интеллектуальный труд. Из его откровенных бесед ценю беседы с Волковым, с Михником, с Рейном — с ними он высказывался так же свободно, как в своих стихах. Вот так однажды он и выразил свою суть другу Адаму Михнику в той же беседе, где определил место и положение Кундеры: «Сразу скажу, с кем ты имеешь дело. Чтобы у тебя не было иллюзий. Я состою из трех частей: античности, литературы абсурда и лесного мужика. Пойми, я не являюсь интеллигентом». Римская античность, а затем и китайская древность — не забудем его изумительный цикл стихов «Письма династии Минь», где поэт волшебным образом переплел собственную судьбу с мотивами древней китайской поэзии. Литература абсурда — из его старой и любимой скандинавско-английской Европы. Третья — земная часть русского лесного мужика (ибо еврейских лесных мужиков нет ни на Руси, ни в Израиле). Иногда он перемешивает эти части, порой резко переходит от античности к мужицкому говору и наоборот:
Ночь. Камера. Волчок
Хуярит прямо мне в зрачок.
Прихлебывает чай дежурный.
И сам себе кажусь я урной…
Болото всасывает склон.
И часовой на фоне неба
Вполне напоминает Феба.
Куда забрел ты, Аполлон!
Лесной мужик Бродский «хуярит» напролом, сталкиваясь в одном пространстве тюремного коридора и стиха с античным Фебом-Аполлоном, и их общность вполне органична. Не эпатажна, не вызывающа, но вот интеллигентности здесь уж верно делать нечего. Он ценит русскую дворянскую и народную культуру, ценит людей принципов и чести, к примеру, Виссариона Белинского, ценит независимых русских писателей всех мастей, от Лескова до Баратынского, но всю образованческую групповщину глубоко презирает. Либеральную ли, прогрессивную, академическую, филологическую. И он, глубоко понимающий все уровни русской культуры, чувствующий себя своим и в глухой архангельской деревне, и среди утонченных эстетов, имеет право говорить от имени русских: «Мы совершенно не могли состыковаться с цивилизованным миром. Речь идет о разнице в том, что у тебя стоит на полке и что происходит за окном. У русских необычно сильное ощущение того, что одно с другим не имеет ничего общего… В России это впечатление гораздо сильнее, поскольку ты понимаешь, что ничего изменить не сможешь и само ничто не изменится»…