Потому и не стал эмигрантом ни в поэзии, ни в душе, что не был и диссидентом, системным протестным диссидентом. Эти раскаленные антикоммунистические строчки, при всей их искренности и жизненности, не столь органичны в его поэзии. Его пафосный антисоветизм, на мой взгляд, похож на иные паровозные просоветские стихи его сверстников, пробивающихся в советскую печать. Не годится он в горланы, главари левого ли, правого ли направления. Он по природе таланта – не пафосный поэт. Он себе как бы приказывает, посылая себя на костер инакомыслия:
Славянизмы, восковые соты
строф и звуков позабудь, пиит.
Есть иные образы и ноты,
стих – как дом Романовых – убит.
Наша правда не в высоком слоге,
не в согласье наши голоса.
Знать, недаром мечены в итоге
все твои крестами адреса.
Гражданский приказ протестующего против красной Мекки Кублановского поэту Кублановскому, приказ забыть и архаику, и славянизмы, и высокий слог в чем-то схож с признанием Владимира Маяковского, наступавшего на горло собственной песне. Вот поэтому протестный пафос у Кублановского всегда плавно переходит в пафос самой истории. К тому же живая ещё провинциальная сострадательность снижает пламя литературного гнева. Да и метафоричность самой природы уводит в мир красоты и гармонии даже самые гневные темы.
От лап раскалённого клёна во мраке
червоннее Русь.
От жизни во чреве её, что в бараке,
не переметнусь…
И там, где, пожалуй, что, кровью залейся
невинной зазря,
становится жалко и красноармейца,
не только царя.
И всё-таки, высшая правда Кублановского оказалась именно в «высоком слоге». И в неубитом стихе. И в россыпью разбросанных славянизмах. И в архаике национального самосознания. И потому в вынужденной эмиграции подобно Константину Батюшкову он рвется «на Родину, в сей терем древний».
Ибо солнце пурпурово, небо имбирно
при рассветной косьбе.
Ибо темным червям и на севере жирно.
Ибо наша словесная вязь неотмирна
и сама по себе.
Да и Европа скорее привлекала его не политически, а – своей культурой. И весь немецко-французский период с 1982 по 1990 годы поэт, помимо журналистской работы, для души погружался в немецкую готику, созерцал развалины древнего Рима, изучал наследие бриттов и кельтов, обогащал свою стиховую палитру.
О Венеция! Вслед
лижут волны твои променады,
и мерцают с пьяцетт
из наборного камня фасады.
Андрогинна до слёз,
вся прозрачна, крылата, когтиста —
византийский форпост
под эгидою евангелиста.
Он так и чувствует себя в Европе византийским посланником. И в этом своём внутреннем византизме противостоит Иосифу Бродскому. Несмотря на давние тесные связи с питерским андеграундом, с теми же Еленой Шварц и Виктором Кривулиным, с Анатолием Найманом и Дмитрием Бобышевым, в своей опоре на традиции он явно чурается питерских тем, отстраняясь от погорельцев Серебряного века. Из двух столиц ему внутренне ближе Третий Рим, венценосная Москва. Может, и монархизм его культурный идет от монархов еще Московской Руси? Не слышу я в его стихах питерского имперского дыхания. Скорее, он даже в политических своих протестах похож на Курбского, противостоящего Ивану Грозному, нежели на сумрачных и чересчур цивильных питерских разночинцев. Его провинция становится не просто местом рождения поэта, но и его культурным ареалом, сакральным центром своего творчества. Думаю, для него на самом деле было необходимо:
Чтобы могли глаза
видеть всё честь по чести,
надо отъехать за
Вологду вёрст за двести…
Это ощущение глубинного и обширного русского Севера, русских пространств в целом, держит его и в эмиграции, и потому непереставаемы сравнения, воспоминания, столкновения тем, проверка своим византизмом всех новых ценностей старой Европы. Впрочем, он не скрывает своего византизма и в стихах, и в публицистике своей. «Еще со времен Петра I русский человек потерял свою историческую самоидентификацию и в периоды общественного слома и национальных бедствий прибегал к истории для того, чтобы или её проклясть, или подогнать под свои идеологические клише… Да, Россия – преемница византийских исторических и религиозных традиций, это данность. И надо принимать русскую цивилизацию такой, какая она есть… Посмотрите, когда сейчас наши либералы произносят эпитет „византийский“, у них особый глазной прищур и дрожат губы, как будто ничего страшнее не бывает…» Соединение глубинной самобытной провинциальности и высокой культуры, сродненности с историей и православного чувства и породило у нас своеобразную византийскую почвенность. Таким византийским почвенником был, несомненно, Сергей Аверинцев. Византийским почвенником можно смело назвать Юрия Кублановского.
Но в палермских апсидах грубеющих,
флорентийской пожухшей слюде
да и в окской излуке синеющей —
Византия нигде и везде!
Лишь до времени младшая сводная
ей сестра, расщепившая впрок
поминанья профору холодную,
опечатала тайный роток.
Византизм и отделил поэзию Юрия Кублановского от общего либерального потока, провёл незримую, но отчётливую черту. Его уважают, но мягко игнорируют. Так было и в эмигрантской среде, так осталось и по сей день. С таким ощущением и истории, и культуры, он никогда бы не смог ни офранцузиться, ни европеизироваться. Скорее, и в поэзии, и в публицистике, в исторических работах своих эмигрантского периода он очень схож с поэтами первой эмиграции. С белой волной так никогда и не осевших на чужбине творцов русской культуры.
Шустрящим сусликом,
медлительным червем
я в землю русскую
ещё вернусь потом.
Так написали бы и Мережковский, и Ремизов, а из второй эмиграции – Иван Елагин и Дмитрий Кленовский. Так бы не написал почти никто из его сверстников из третьей эмиграции. Его внутреннее видение мира всегда держится на русских канонах. К примеру, находясь в Баварии он пробует написать образ рыцаря. И всё у этого рыцаря хорошо, «клинкообразный нож / в Константинополь вхож, / честен и работящ…» И все же, вспоминая походы рыцарей на Изборск и Гдов, поэт видит его бесславный конец:
О рыцарь, рыцарь, стальная масть,
подобно большой блесне, —
пред гробом Господа думал всласть
на два гремучих колена пасть —
ты спишь на чухонском дне.
Он вернулся из эмиграции так, как художник возвращается после нескольких лет учебы во Франции или Италии, обогащенный и насыщенный увиденным, пополнивший свой арсенал новыми красками, новыми ритмами, новыми образами. Вернулся к себе домой с надеждой на преображение и своё, и своей родины. Вернулся большим державником и большим ценителем русской культуры, чем уезжал. Тот случай, когда заграница обостряет все чувства, обращенные к родине. Остается только помечтать, что было бы, если бы перестройку нашу осуществляли не мстители и хапуги, и такие преобразователи.