Вообще-то побеги изредка случались: «ваше дело держать, наше дело бежать». Уйти с 15-го было не слишком сложно. Нестрогий режим, вместо сплошного забора — проволочное ограждение. Один молоденький вор по-пластунски подлез под колючую проволоку — и с концами. Поймали его случайно: в Вологде на базаре столкнулся нос к носу с оперативником, знавшим его в лицо.
Второй побег я описал со всеми подробностями в сценарии «Затерянный в Сибири». Семеро блатных договорились спрятаться от развода. Их отыскали и вывели «доводом» — т. е., отправили догонять свою бригаду в сопровождении одного вохровца. Это входило в их планы. В лесу один из воров, симулируя мучительную боль в желудке, повалился на землю и стал кататься по хвое. Подкатился к ногам конвоира, обхватил его за сапоги и повалил. Налетели остальные, обезоружили стрелка — он и не сопротивлялся, только просил не убивать. Большинством голосов — шесть против одного — решили не пачкать рук кровью. Запихали ему в рот кляп, привязали к сосне и двинулись дальше. Ножом, отобранным у вохровца, вожак строгал палочку. Шел и строгал, а остальные держались чуть поодаль — такая ничем не приметная компания деревенских парней. Но подлость натуры взяла своё: не слушая уговоров, вожак вернулся и тем же ножом перерезал связанному конвоиру горло. Дикое, совершенно бессмысленное убийство… Их поймали в той же Вологде, поэтому привезли обратно живьём и судили. Этим всем дали по четвертаку.
Ст. лейтенант Наймушин, не в пример Купцову, «понимал сорт людей». Блатные одно, бесконвойный прораб-бытовик совсем другое…
Ко мне Наймушин испытывал — не знаю, почему — явную симпатию. Может быть, ему нравилось, что в моем голосе он не слышал заискивающих ноток, какие неизбежно появляются, когда зек разговаривает с начальством. (Когда я обещал Куриченкову вести себя скромнее, эти нотки в моем голосе были, сам слышал. Но от командира дивизиона охраны я мало зависел: ведь не собирался же я уйти в побег?) И Наймушин часто заходил в бухгалтерию специально, чтобы поболтать со мной. Подсаживался к моему столу, расспрашивал о Москве, о моей прошлой жизни. Как-то раз сказал:
— Вчера вечерком хотел зайти потолковать. Заглянул в окошко — а ты сидишь, с Ленкой разговариваешь. Ладно, думаю, не стану им портить настроение.
Эта Ленка Ивашкевичуте, хорошенькая литовка, как-то раз мыла полы на вахте. Наймушин, чтоб не мешать, присел на край стола. По Ленкиным словам, он был сильно выпивши. Сидел и вполголоса разговаривал сам с собой:
— На хуя мне жена, которая детей рожать не может?.. Брошу, пойду крутить мозги заключенной.
Мне показалось, что Ленка ничего не имела бы против, если б это ей он пошел крутить мозги: крепко сколоченный, с неулыбчивым смуглым лицом, старший лейтенант был очень хорош собой.
Жену его Августу мы тоже знали, она работала кассиром. Заключенные получали не зарплату, а что-то вроде красноармейского денежного довольствия «на махорку» — несколько рублей, меньше десяти, по-моему.
Кроме этих денег и зарплаты вольным, Августа, случалось, выплачивала вознаграждение местным доброхотам за содействие в поимке беглеца — как всё равно премию за истребленного волка.
Один такой ловец, узнав, что сумму вознаграждения урезали против прежних лет чуть ли не вдвое, объявил:
— Хуй я им буду ловить! За такие деньги пускай сами имают!
Августа не выдержала, крикнула из своего окошка:
— Иди, иди! Скажи спасибо, что и это получил.
А я подумал про сибирского беглеца из старой песни: «Хлебом кормили крестьянки меня, парни дарили махоркой»… Где те крестьянки, где те парни?!.
Семейные проблемы Августы у нас в бухгалтерии широко обсуждались: её любили. Она действительно не могла иметь детей и от этого страдала. Её грустную улыбку не портил даже сплошной ряд стальных зубов. Августа охотно брала наши письма, чтобы отослать их, минуя лагерную цензуру, приносила из дому пирожки, угощала. Думаю, ни она, ни ее муж не принимали всерьёз обвинения и срока, которые нам навесили — кому трибунал, кому «тройка», кому ОСО.
Во всяком случае, меня, с моим режимным восьмым пунктом, Наймушин на свой риск выпустил за зону, когда Шура Юрова — Солнышко — уже свободной гражданкой пришла к нашей вахте, попрощаться. Так что теперь я могу похваляться, что и у меня был роман с вольняшкой — правда, короткий, не длиннее часа. (Нас приютил у себя в инструменталке бригадир «газочурки» однорукий Виктор Соколовский. До чего же лихо управлялся он с пудовыми чурбанами, закидывая их единственной рукой под циркульную пилу! Я бы и двумя не смог).
А еще раньше старший лейтенант разрешил мне сходить с бригадой РММ на чужой ОЛП: там в центральном лазарете лежала другая Шура, Силантьева. Я навестил ее, принес передачку.
В конце лета случилось ЧП, и я — опять-таки властью Наймушина — был отправлен без конвоя на сенокосную подкомандировку.
ЧП было несерьезное: бухгалтер подкомандировки Сашка Горшков вообразил, что у него триппер. Он впал в панику, не мог работать, сидел целыми днями и разглядывал воспаленное место. Начислять питание сотне женщин, посланных на сенокос, стало некому. На выручку бросили меня. Отправили без охраны: в разгар страды конвоиров не хватало. Дорогу взялся показать бесконвойный нормировщик Носов.
До подкомандировки было километров двенадцать. Мы шли лесом, собирая по дороге ягоды. Заглянули к лесничихе, попили парного молочка. И я впервые понял, как замечательно красив северный лес, в котором я прожил уже три года. Раньше не замечал — и когда через месяц возвращался с сенокоса вместе с бригадой, в сопровождении конвоира с винтовкой («под свечкой») опять стал равнодушен к красотам природы.
На сенокосе я был царь и бог. Жил в отдельной кабинке, пил молоко — не такое вкусное, как у лесничихи. Коровы были доходные, настоящие лагерницы. Некоторые при всем желании не давали и двух литров в день — меньше, чем коза.
На сенокосе к моим бухгалтерским обязанностям неожиданно добавилась довольно деликатная миссия. Мне позвонили с 15-го и попросили собрать у женщин из бригады косарей подписи в пользу бригадирши: на нее завели дело по обвинению… не помню в чем, помню только, что она была не виновата. Вся бригада с готовностью подтвердила это, не хватало только одной подписи.
И тут я впервые столкнулся с явлением, о котором раньше знал понаслышке. Оказывается, многие из тех, кто пострадал за веру — чаще всего это были сектанты, — наотрез отказывались ставить свою подпись под казенными бумагами. Упирались так, будто их понуждали продать душу дьяволу. Понимаю: в некоторых случаях так оно и было, но здесь-то, в истории с бригадиршей, дело было чистое. И вот мне надлежало уговорить упрямую монашку, чтобы она поступилась принципами.