помилуй…
— Как были наши красные, жили люди согласные, а пришли германияки, кусаются как собаки, господи помилуй.
Люди наши слушают да на ус мотают, а немцы не понимают, думают, что им акафиста читает батюшка.
Летят это, братцы, гуси, и куда — к немцам. Мы стреляли — промахнулись. Слышим — залаяли немецкие зенитные пулеметы. Один гусь упал на нейтральную зону. Фрицы за ним, мы по фрицам. Вот ночью они в рупор:
— Вы чего же стреляете в нас, гуся-то мы подстрелили!
Видим, здорово им гусятины захотелось. Отвечаем:
— У нас гусь — птица священная.
— Извиняемся, — говорят, — раз убили, разрешите взять.
Ну, раз фриц извиняется, кричим:
— Берите, черт с вами!
Утром приползли немцы, а гуся нет. Ночью спрашивают:
— Где гусь?
А наш разведчик, что закусил гусем, отвечает:
— Дух божий внял вашей молитве и вознес убиенного гуся на закуску усопшим вчера фрицам.
Стояли у нас в доме немцы — солдатня одна; пьют, жрут с утра до вечера. Печка так и топилась без перестани, тут пекли, жарили, тут и мылись, сволочи. Нас за людей не считали; и не подумали, дескать, тут целая семья, и две девушки ведут избу чисто. Не-ет, где там!
Да вот поселился к ним какой-то старшой, ему и место получше и кусок побольше. А ему-то, видать, приглянулась моя Настя. Я ей, бывало, говорю: «Одевайся старухой. Вот тебе платок поплоше, тужурку старую носи. Авось пронесет! Сгинут проклятые ироды. Вон как наши в Даниловском им поддают!» Ну вот и оделась, срядилась девка старухой, а лицо-то у ней пригожее, румяное, да и волосы вьются, из-под платка чистым золотом выбиваются.
Вот этот старшой, что нос-то баранкой, так возле нее и увивается.
Сидит он как-то за столом, уминает курицу, а Настю заставил в печи воду греть. Он ей говорит: «Настя, кус, кус!» Это по-их-нему поцеловать, значит (я-то после узнала, а Настя поняла: в школе училась по-немецки). Она ему в ответ: «Вкусно лопаешь, гад? Вкусно?» Он ей опять: «Кус, кус». А она: «Вкусно, вкусно угостят тебя русские! Погоди же!»
Он говорит: «Настя, ты моя карола».
«Я тебе корова? Ах ты, паразит проклятый! Посадский!» — а сама смеется. Он спрашивает: «Что есть посацки?» А я-то испугалась за Настю (говорит ему: «Пан, это значит хорошо, гут!»). Тут снаряд к-а-а-к рванет, так он к двери кубарем покатился. А скоро их и выгнали наши.
Ой, лишенько, сколько они нам горя-то принесли! У меня-то они долго не жили, а заглядывали частенько: одну-другую ночку переночуют. Застелют полхаты соломой — что хочешь, то и делай! Да еще часового поставят в сенях. Ходят по изобке и кричат: «Брот (произносит с немецким акцентом. — Собир.), млеко, масло, яйки». Ну, тащили: ведь боялись их дюже! Бывало, что и спрятать удавалось кой-чего. У меня вон поросенок был зарезанный, схоронила его, положили под корыто, под белье. Тут как раз немцы-то и пришли…
А иногда и не понимали, что они просят. Ходит однажды по комнате и кричит: «Папир, папир!» Откуда, девоньки, я могу знать это? Я ему — то, я ему — это! А немец все злится, требует чего-то. Уж под конец — оторвал кусок обоины со стены и сует мне, все говорит: «Папир». А вот если бы не уходила, расстрелял, наверное бы: дюже злой был фриц!
Как-то вечером приходит один немец и говорит: «Матка, валенки!» Жалко валенки давать-то: ведь сами-то как ходили! Да и ребятишки разутые! А ирод-то этот опять говорит: «Матка, валенки, а ты сама — р-р-р-р» (при этом делает движение рукой вокруг ноги. — Собир.). Лапти, мол, сама надевай!
А еще, девоньки, красная кофта у меня была. Ну, немцы уж больно не любили красный цвет — сами, чай, знаете!
Теплая у меня она была, а немец все кричал на меня: «Рус, партизан!» Бабы-то наши велели мне снять эту кофту. Так и убрала я свою кофту в сундук и хранила всю войну!
Пожалела бабушка солдат.
— И укрыться вам, сыночки, нечем и головки-то приклонить да некуда.
А ей солдат в ответ:
— Ничего, бабушка. Наша жисть солдатская неплохая. Солдат шинель под голову, солдат шинель под бок да шинелью покроется, ему и холод не в холод.
— А сколько у вас шинелей, детки?
— Одна на брата.
— А как же так…
— А вот так. Солдат ворот под голову, одну полу под бок, а другой укроется. Вот она солдатская механика.
Климчук, в Тринадцатой бригаде, молодой, малец! Только кончил медицинский институт — и такой весельчак, и такой балагур! Такой анекдотчик — каких земля не знает! Умный малец, хороший.
Вот, бывало, сидим, а он скажет: «Кто даст окурок докурить? Расскажу такой анекдот, что и сроду никто не слыхал».
Вот говорит:
— Кто над нами вверх ногами.
Скажут:
— Кто? Вон мухи ползают.
— Нет, не мухи, а сбитый фашистский самолет.
Мало ли смеху было! Не все ж горевать.
Еду на танке — вдруг вижу, один бежит без головы, а голову под мышкой держит. Потом опустил руку в карман. Сворачивает папироску, подымает руку — как ко рту подносит и… упал. А если б не закуривал, так еще бы больше пробежал.
10. Как Марья Ивану на фронт писала
Служил я еще в армии в финскую войну. И вот прибыли мы на фронт. Начались холода. Мороз так и пробирает. Хлеб замерзал на морозе. Вот получает один солдат письмо от жены. А был-то он сам неграмотный, ну и дал нам читать. Глядим и не разберем. Что такое? Сначала один почерк, потом другой, немного погодя еще какой-то корявый почерк. Мы спрашиваем его: «Что такое? Кто ж писал-то?»
А он говорит: «Жена-то неграмотная. Пошла к соседке, придумала, что написать — написала об одном деле, а дальше не знает, что писать. Назавтра придумала еще — пошла к другой, потом и к третьей…»
Вот и получилось письмо: «Здравствуй, мой дорогой супруг Иван Иванович! Как мне тяжело, мой дорогой супруг Иван Иванович. Как только ты ушел на войну, мой дорогой супруг Иван Иванович, и мы с тобой расстались, и осталась я одна-одинешенька, мой дорогой супруг Иван Иванович. Зима-то стоит лютая, мой дорогой супруг Иван Иванович, и заметает избу снегом, мой дорогой супруг Иван Иванович. Пошла я к председателю, мой дорогой супруг