В июле начались налеты. С немецкой аккуратностью самолеты прилетали без десяти минут восемь и сбрасывали бомбы, невзирая на огонь зениток.
Особенно запомнилась ночь на 6 августа. По сигналу тревоги мы заняли посты на чердаке. Нам с аспирантом Мальцевым было хорошо видно через слуховое окно, как вражеский самолет поставил в ясном небе дымовое кольцо, как стали прилетать бомбардировщики и сбрасывать в это кольцо свой груз — на этот раз только фугаски. Слышался звон выбитых взрывной волной стекол, грохот падения чего-то тяжелого, нас подбрасывало немного на нашем чердаке. И командир звена, венгерка, доцент Андич, окликала нас:
— Эй, пэрьвий пост! Ви там ще живи?
А нам хотелось спросить ее о том же — кто жив внизу, на улице, откуда слышался звон и грохот. И, наверное, чтобы заглушить эту тревогу, Мальцев пел негромко своим мягким тенором разные популярные в ту пору песни, одну за другой и снова.
Вот наконец прозвучал отбой. Можно спуститься вниз. В нашем здании вылетело лишь с десяток стекол. А звону было! Но на улице много осыпавшейся штукатурки, битого кирпича, стекла. У Никитских ворот памятник Тимирязеву лежит на боку. На Никитском бульваре бомбой снесло полдома — и повисла над бездной кровать. На Воздвиженке (тогда улице Коминтерна) зияет пустыми окнами дом рядом с кино: бомба попала внутрь. А Кутафья цела, хоть нам и показалось сверху, что там взметнулся взрыв.
Наверное, они хотели разбомбить Кремль. Но, несомненно, дала свои результаты маскировка: еще в первые дни войны на Манежной площади нарисовали крыши как бы жилого квартала, у мостов — тоже какие-то деревянненькие кровельки поперек реки; Мавзолей заключен в футляр в виде белого домика, а на углу Никольской — кажется, даже какая-то церквушка искусственная.
Да. Кремль они не увидели, а по расчету бомбить не умеют: вот поставили кольцо на несколько сот метров в сторону — и предназначавшиеся для Кремля бомбы легли в другой район — ближе к Арбату и Никитским воротам.
Москва, октябрь 1982 г.
Я познакомился с Шурой дважды.
В первый раз — в августе 1928 года. Мокрым, хмурым был этот месяц на даче в Томилине, где я по обыкновению гостил у дядьки Константина Исаковича. Мы с Джекой слонялись по участку или по окрестным раскисшим дорогам, неистощимо споря, например, о том, является ли общество муравьев разумным и похожим на человеческое (вернее, более разумным, поскольку мы думали, что там нет эксплуатации муравья муравьем), и о разных других столь же высоких материях.
По вечерам таскали хворост, топили печурку — и наступало настоящее блаженство: дядька читал нам вслух «Двенадцать стульев». В полутемной комнате было два ярких блика: на полу — отсвет огня от печки, и на столе — круг от лампы, а в нем — блестящие дядькины седины. И почти ощутимо появлялись нагловатые, но чем-то неотразимо привлекательный Остап Бендер, жалкий Киса Воробьянинов, Елена Станиславовна Боур со следами былой красоты, стремительный Виктор Михайлович Полесов, Варфоломей Коробейников и другие персонажи, тогда еще только вышедшие на страницы журнала «30 дней»[99].
Как-то в относительно менее мокрый день, когда в сером небе появились просветы и можно было даже повесить гамак, приехала (вернее, прикатилась на своих маленьких, быстрых, коротких ножках) Надежда Марковна и привела с собой юношу, пожалуй, немного слишком чинного, чтобы стать нашим с Джекой приятелем. В расстегнутом вороте туальденоровой[100] толстовки виднелся белый воротничок и даже голубой галстук, отлично сочетавшийся с серо-голубыми глазами, которые, впрочем, прикрывали и маленькие очки в стальной оправе и, пожалуй, еще надежнее — скромно приспущенные длинные ресницы. Шевелюра же была буйной, нечесаной, и будь мы с Джекой постарше, наверное, поняли бы, что и галстук, и опущенные ресницы — только маскировка, вполне естественная для молодого киевлянина, впервые попавшего в Москву.
Но мы не поняли — и провели часа два в отменно скучной беседе; гость не вылезал из гамака, а это немало злило Джеку, справедливо считавшую, что новый знакомый ведет себя как собака на сене: занимает гамак и ни разу не качнулся в нем!
И знакомство скоро забылось настолько, что мы с Шуркой вспомнили о нем лишь лет через пять.
Но еще раньше, года через три, мы познакомились сызнова.
Как-то в ранний зимний вечер я торопился из техникума к дядьке и почти бегом мчался по узкому тротуару улицы Белинского от телеграфа к Никитской. Не то чтобы опаздывал, а просто был слишком легко одет: порядочного зимнего пальто не было. Обгоняя каких-то двух молодых людей, я, наверное, задел их и не дал себе труда извиниться. А может быть, и не задел, а просто им не понравилась моя стремительность. Во всяком случае, они что-то сказали по моему адресу, а я тут же им ответил. Не помню, что именно, но уверен, что их слова были добродушно-шутливы, а мой ответ ехиден и недружелюбен. На том и расстались. Я юркнул в дядькин подъезд, взбежал на третий этаж, нажал знакомый звонок — и через минуту уже сидел в светлой, теплой комнате, беседуя с тетушкой Наталией Владимировной и Джекой.
Но не успели мы обменяться первыми накопившимися за день новостями (ибо редкий день я тут не бывал), как опять зазвенел звонок. Я пошел открывать, но дядька уже впустил в переднюю… тех самых парней, с которыми я только что мимоходом схлестнулся!
Сначала было смущение и дикая мысль, что парни пришли на меня жаловаться, хоть ничего особенного, по тогдашним понятиям, между нами не произошло. Лишь в следующий момент я понял, что они пришли в гости. Кира Виноградов и Шура Мипоз — молодые музыканты из Киева. Теперь, читая на афишах: «Партия фортепиано — Кирилл Виноградов», я неизменно вспоминаю о том нашем знакомстве. И, конечно, о покойном Шурке, с которым ушла в могилу, кажется, и часть меня самого.
Мы стали, что называется, закадычными друзьями. Наверное, не сразу, но память не находит этого пути: кажется, что с самой той встречи мы подружились. Ходили вместе в музей, виделись в Ленинке (Шура готовился к экзаменам в консерваторию).
У Джеки Добровольской в те годы начала «сбиваться» компания — частью из друзей детства, частью — из школьных товарищей. Но, как это бывает, все окрасилось в иные цвета, все мы совсем по-иному, с лучшей стороны узнали друг друга, когда в нашу компанию вошел Шурка. При нем все раскрывалось, «выдавали» самое лучшее, что в них было. Длинный Юрка Меньшиков — Пат[101], как мы его называли по имени популярного тогда киноактера, — становился не так угловат и порывист, Ира Дашкова делалась, напротив, живее, Татка Краснушкина меньше выкручивалась, Виталий Прошко переставал меланхолически вздыхать. Даже мрачный Павел Кравцов улыбался и шутил. Позднее в нашей компании появились еще Саша Гинзбург (теперь более известный как Галич) и Таня Бачелис, по сравнению с которой, как мне казалось, все девушки мира ничего не стоили. Но и она не изменила моего отношения к Шурке, даже тогда, когда у них был роман.