Между тем Пушкин заговорил о последних новостях французской литературы, находя в прозе Шатобриана проблески гения, восхищаясь Ламартином, классические стихи которого „столь же прекрасны, как и его душа“, Виктором Гюго, сила которого — в красках и картинах неисчерпаемой фантазии.
— Но это все же не Байрон, не Шиллер, не Гете, — говорил он. — Между гением и большим талантом есть разница, которая не столько сознается, сколько чувствуется.
Гоголь слушал, боясь упустить хоть одно слово. Это была не лекция ученого профессора, а блестящая импровизация поэта.
Что за начитанность и широта взгляда! И в то же время что за простота и ясность изложения!
— Прости, мой ангел: я нагнал на тебя зевоту, — спохватился вдруг Пушкин, когда жена его прикрыла рот рукою. — Ведь десерта ты нам не предложишь?
Они встали из-за стола. Тут в дверях показалась новая гостья — Donna Sol. Словно солнцем все кругом разом озарилось; даже скучающие черты Натальи Николаевны прояснились, когда Александра Осиповна сообщила ей, что в дворцовом „китайском“ театре затевается спектакль и что ей, Наталье Николаевне, будет также прислано приглашение.
— Не знаю только, поспеем ли до переезда в Петергоф, — озабоченно добавила Россет, — столько возни с костюмами… конечно, не столько, как прошлого зимою на костюмированном балу во дворце, где мне выпала роль de la Folie du carnaval (Масленичная шалость).
— А это что такое? — спросила Наталья Николаевна.
— Расскажите, Александра Осиповна, расскажите, пожалуйста! — подхватил Пушкин, которому хотелось, видно, доставить жене хоть некоторое удовлетворение после скучного для нее литературного разговора.
— La Folie du carnaval должна была сказать импровизированную речь, — начала Александра Осиповна. — Но никто не хотел за это взяться. „Сделайте это для меня, Черненькая, — сказала мне государыня, — вас никто ведь не узнает, кроме меня да Жуковского.
Он напишет шутовские стихи по-немецки и по-русски; вы их скажете и закончите по-французски вашей собственной импровизацией“. Так оно и было. Одевалась я у самой императрицы в ее же присутствии. Новый парижский куафер Эме приготовил мне прелестный белокурый парик, который так изменил мою физиономию, что я сама себя в зеркале не узнала. На мой серебряный дурацкий колпак и на лиф мне нашили бриллиантов…
— А платье? — полюбопытствовал Пушкин.
— Платье на мне было из белого атласа с серебром и с серебряными бубенчиками: я, Черненькая, стала совсем беленькой, так что Жуковский сравнил меня даже с мухой в молоке. Шествие было открыто, разумеется, мною, а сзади потянулся целый рой паяцев и шутих в малиновых и голубых с серебром костюмах. Подойдя к их величествам, я прочла стихи Василия Андреевича, сперва русские, потом немецкие…
— А они не сохранились? — позволил себе вставить со своей стороны вопрос и Гоголь.
— К сожалению, нет: Жуковский изорвал их. Могу сказать только, что это была самая удачная галиматья, на которую он такой мастер. После стихов я заговорила по-французски — наговорила всякой всячины о русской масленице, о ледяных горах, качелях и блинах, которые я будто в первый раз вижу, потому что сейчас только прибыла из Парижа, где водили по улицам масленичного быка — le boeuf gras, да из Рима и Венеции, где меня закидали цветами и конфетти. Сидевшие за царской фамилией придворные были совсем ошеломлены моей развязностью и глядели на меня такими испуганными глазами, что я не выдержала и расхохоталась. Тут все меня разом узнали и стали аплодировать. „Французский язык у вас прекрасный, — сказал мне государь, — но вы говорили так быстро, что я ничего не понял“. — „Не мудрено, ваше величество, — отвечала я, — сама я тоже ничего не поняла. Без парика я никогда не решилась бы говорить такой вздор“.
— А кого, скажите, изображали другие дамы? — спросила опять Наталья Николаевна.
— Юсупова была Ночью с полумесяцем и звездами из бриллиантов, Annete Щербатова — Bell-de-nuit, Чудо-цветом — так, кажется, называется этот цветок? — вся в белом с серебряными лилиями и каплями росы, Любенька Ярцева — Авророй, вся в розовом, осыпанная розовыми лепестками, Софи Урусова Утренней Звездой, в белом, с распущенными локонами и с бриллиантовой звездой во лбу, Сашенька Беленькая, то есть моя Alexndrine Эйлер — Вечером, в голубом платье с серебром…
Наконец-то была найдена тема, которая заняла все внимание Натальи Николаевны. Молодая фрейлина должна была описать ей так же обстоятельно наряды четырех времен года, четырех стихий и участвовавших в заключительной кадрили ундин, сильфов, саламандр и гномов.
— Я вам, Александра Осиповна, несказанно благодарен! — с искренностью проговорил Пушкин. — У вас, как у волшебницы, есть магические слова не только для мужчин, но и для женщин. Когда вы воодушевляетесь этак разными тряпками, не верится даже как-то, чтобы в этой маленькой детской головке могли вмещаться также лейденская банка и Вольтов столб, Лаплас, Лавуазье, Франклин…
— Может быть, я чувствую головою, а думаю сердцем? — отозвалась Россет. — Впрочем, ведь и наш милейший Василий Андреевич — кладезь не только всякой мудрости, но и глупости. Вчера еще он меня так рассердил, а сегодня так рассмешил…
— Опять какой-нибудь „галиматьей“?
— Именно. Пристал, знаете, ко мне вчера, чтобы я сыграла ему вальс Вебера. „Да я ведь играла его вам уже сто раз“, — говорю. „Так вот теперь сыграйте в сто первый“. — „У вас, Бычок, — говорю, — в музыке решительно нет чувства меры. Верно, испортил вам слух камердинер ваш своей дрянной скрипкой“. — „Дрянной? — промычал он. — Как же так? Надобно добыть ему хорошую. А вальс-то мне вы все-таки сыграйте“. — „Нет, не сыграю!“ — „Нет, сыграете“. Ну, словом, так он мне надоел, так надоел, что я его прогнала вон. А сегодня вот поутру он присылает мне преуморительное послание в гекзаметрах — шедевр в своем роде.
— Как жаль, что вы этого шедевра не захватили с собой! Что же он пишет вам?
— Что мне не из-за чего было „всколыхаться подобно Черному морю“, и спрашивает, чем ему, „недостойному псу“, снова милость мою заслужить? „О, Царь мой Небесный! — восклицает он, -
Я на все решиться готов! Прикажете ль кожу
Дать содрать с своего благородного тела, чтоб сшить вам
Дюжину теплых калошей, дабы, гуляя по травке,
Ножек своих замочить не могли вы? Прикажете ль уши
Дать отрезать себе, чтоб в летнее время, хлопушкой
Вам усердно служа, колотили они дерзновенных
Мух, досаждающих вам неотступной своею любовью
К вашему смуглому личику?..
— Очень хорошо! — расхохотался Пушкин. — Однако ж память у вас! Видно, много раз перечли?