Мое мнение о порочности советской системы особенно окрепло, когда в 1966 году в СССР состоялся суд над Андреем Синявским и Юлием Даниэлем. Всех либерально мыслящих советских людей, особенно тех из них, кто работал за рубежом, это судилище повергло в шок. Мы не могли поверить, что наша страна опять возвращается к сталинским репрессиям, и старались гнать от себя эти страшные мысли.
Затем весной и летом 1968 года в Восточной Европе во весь голос заявили о себе радикальные интеллектуалы. В Чехословакии Александр Дубчек, новый лидер Компартии, трезвомыслящий, но не очень решительный, был вынужден пойти на либерализацию и ослабить тотальный сталинский контроль за своими гражданами. Это послужило началом того, что впоследствии получило название «Пражская весна». По всей Европе прокатилась мощная волна студенческих волнений, сначала в Западной Германии, а затем, более мощная, — в Париже, где май стал «месяцем баррикад» и где в стычках с полицией тысячи людей получили травмы.
Для молодежи, по своей природе склонной к бунтарству, борьба с властями была проявлением ее высокого духовного порыва, нежелания мириться с несправедливостью, и я не мог не восхищаться таким безоглядным ее героизмом. По советским же стандартам подобное революционное выступление молодежи считалось опасным безрассудством. В умах людей, проживающих в странах Западной Европы, созрела мысль о том, что основная угроза их благополучию и всему миру исходит не от относительно либеральных режимов, против которых восстала молодежь, а от кремлевских властей с их разветвленной сетью разведслужб, военной мощью и четырьмястами тысячами солдат, размещенных в одной только Восточной Германии, от тех кремлевских властей, которые занесли железный кулак над республиками Балтии и странами Восточной Европы.
Мы в Копенгагене активно обсуждали происходившие в Европе события. Особенно жаркие споры возникали у нас в связи с Чехословакией, где проводимые Дубчеком реформы серьезно тревожили Кремль. И вот, когда в июле месяце тысяча советских танков и 75 тысяч солдат скопились на границе с Чехословакией, мнения сотрудников посольства разделились: одни сочувствовали населению маленькой страны, другие придерживались жесткой линии и ратовали за восстановление во взбунтовавшейся республике «порядка». Среди сочувствующих оказались я и мой приятель Михаил Любимов, в ту пору заместитель резидента. Мы были обеспокоены судьбой чехов и очень надеялись, что наши войска все-таки не вторгнутся в Чехословакию, что власти попросту не отважатся на это. В реформах, проводимых Дубчеком, мы с Любимовым видели пролог к либерализации и советской системы. Тогда мы, находясь в Дании, наивно полагали, что наши мысли разделяет большинство населения Советского Союза. В то же время Анатолий Серегин, ярый приверженец сталинизма, ратовал за самые решительные действия советских властей в отношении Чехословакии. Как-то в очередном споре на эту тему он сказал: «Ладно, заключаю пари на бутылку шампанского: наши войска границу перейдут». Мы с Любимовым согласились.
Двадцать первого августа весь мир облетела весть о вторжении советских войск на территорию соседней страны. Это ужасное событие коренным образом изменило мою жизнь. Уже в течение двух лет я критически относился к советской системе, а теперь, когда военная машина Страны Советов раздавила зачатки демократических реформ в Чехословакии, я возненавидел ее всеми фибрами души. «Отныне уже никогда я не стану поддерживать эту систему, — сказал я себе. — Более того, отныне я буду всеми доступными мне средствами с ней бороться». Выйдя в главный холл посольства, где была телефонная будка, я, прекрасно зная, что этот телефон прослушивается датчанами, позвонил Елене и с возмущением сообщил: «Они все-таки решились на это! Уму непостижимо. Я просто не знаю, что делать».
Это был мой первый сигнал западной разведке, пусть знают, "что я не одобряю советского вторжения в Чехословакию. Я был уверен, что мой голос будет услышан датчанами. Сказать, что я таким образом предлагал им свое сотрудничество, было бы неверно. Просто мне, до глубины души возмущенному действиями своей страны, хотелось им сказать: «Я осуждаю эту акцию советских властей. Я не могу с этим смириться, ибо, в отличие от своих коллег, человек честный». Этот телефонный звонок не возымел немедленных последствий, но я нисколько не сомневался, что он не останется незамеченным иностранной контрразведкой, что на меня обязательно кто-то выйдет и в итоге я начну сотрудничать с Западом.
Естественно, в нашем посольстве я оказался единственным, кто так болезненно и резко отреагировал на ввод советских войск в Чехословакию. Все утро чехи, работавшие в Дании, приезжали в посольство не столько для того, чтобы заявить свой протест, сколько узнать, действительно ли Советский Союз оккупировал их страну, а если да, то почему. После полудня обстановка вокруг советского посольства стала накаляться — собралась толпа возмущенных датчан, в окна полетели самодельные ракеты и петарды. Стекла были разбиты, но пожара, к счастью, не возникло. Наш консул тем временем обходил помещения отдела и, фиксируя причиненный посольству ущерб, цинично бормотал: «Отлично, отлично, теперь у нас появится возможность обновить мебель за счет датского МИД…»
Что же касалось моих дальнейших действий, то ясного представления о них у меня в тот момент еще не было. Я думал, что, вернувшись в Москву, составлю и распространю среди знакомых правдивый, основанный на фактах документ о деятельности НАТО, из которого станет ясно, что Запад не вынашивает каких-либо агрессивных планов против Советского Союза и что советская пропаганда сбивает с толку даже тех, кто готов предпринять реальные шаги к смягчению международной напряженности. Позже я осознал наивность своих планов. Попытки создания на Родине гипотетических подпольных ячеек были бы обречены на провал, так как КГБ по своему обыкновению тотчас бы внедрил в них своих осведомителей.
Тем не менее я вовсе не собирался уподобляться многим тысячам моих сограждан и держать фигу в кармане. Я твердо решил, что в один прекрасный момент предприму что-нибудь более конструктивное. Прежде всего, мне надо было каким-то образом перестать обслуживать нелегалов, а вместо этого заняться политическим сыском. Тогда, по моему мнению, я мог бы выдвинуться на передний план борьбы с тоталитарной системой. Словом, мною овладела идея во что бы то ни стало сменить характер моей профессиональной деятельности.
А жизнь между тем шла своим чередом. Однажды осенним днем 1968 года я сказал Зайцеву, что в Дании мне очень нравится, но, как специалисту по Германии, хотелось бы побывать там в качестве туриста, увидеть воочию места, о которых мне довелось читать. Осуществить такую поездку было практически невозможно — в редких случаях советским сотрудникам удавалось съездить в другие страны Европы только по особому разрешению начальства и то в качестве поощрения за отличную работу. Однако Зайцеву все же удалось получить у Центра такое разрешение. Он послал в Москву телеграмму, в которой мотивировал целесообразность моей поездки тем, что «Горнову» (Горнова — девичья фамилия моей матери) для обеспечения большей безопасности работы с нелегалами желательно дважды съездить в Западную Германию, один раз на поезде, второй — на автомашине, что позволило бы ему детально изучить процедуру пересечения датско-немецкой границы». Судя по всему, мой начальник знал, как обосновывать свои просьбы, поскольку вскоре из Центра пришло добро.