Здесь нет иллюзии, Толстой ничем не обманывается. Он видит, как далека Софья Андреевна от того, чтобы понять всю сложность его духовной работы, как наивно воспринимает она стоящие перед ним глубокие проблемы. Он отдает себе полный отчет в том, что жизнь Софьи Андреевны – вне этих вопросов, что она вся – в плане женском, чисто семейном. И Толстого это не раздражает, он считает такое явление вполне нормальным.
Обратимся к иллюстрации из романа и вспомним, что весь путь, пройденный Левиным-Толстым, был озарен светом семьи. Любовь к жене поддерживала его, хотя жена ничем не могла ему помочь, не понимая его.
«Она знала, что мучило ее мужа. Это было его неверие. Несмотря на то, что, если бы у нее спросили, полагает ли она, что в будущей жизни он, если не поверит, будет погублен, она должна была согласиться, что он будет погублен, – его неверие не делало ее несчастия; и она, признававшая то, что для неверующего не может быть спасения, и любя более всего на свете душу своего мужа, с улыбкой думала о его неверии и говорила сама себе, что он смешной.
«Для чего он целый год все читает философии какие-то? – думала она. – Если это все написано в этих книгах, то он может понять их. Если же неправда там, то зачем их читать? Он сам говорит, что желал бы верить. Так отчего же он не верит? Верно оттого, что много думает? А много думает от уединения. Все один, один. С нами нельзя ему всего говорить»… И тут ей вдруг пришла мысль, заставившая ее вздрогнуть от волнения и даже встревожить Митю, который за это строго взглянул на нее. «Прачка, кажется, не приносила еще белья, а для гостей постельное белье все в расходе. Если не распорядиться, то Агафья Михайловна подаст Сергею Иванычу стеленное белье», – и при одной мысли об этом кровь бросилась в лицо Кити».
За 15 лет Толстой сросся с семьей, стал неотделим от нее. В годы душевной растерянности семейные интересы, семейные эмоции придают силу его инстинктивной вере в жизнь, – вере, спасшей его от отчаяния.
Следует признать, что семья сыграла положительную роль. Толстой не почерпнул бы из семьи той энергии, которая поддерживала его, если бы не было согласия между мужем и женой. А мир Софьи Андреевны не был ничем нарушен. Религиозные искания Льва Николаевича были для нее посторонним явлением, а то, что с ее точки зрения было главное в их жизни, – литературная работа, – хотя и с перебоями, но шло успешно. Софья Андреевна была удовлетворена, эту удовлетворенность она вносила в семью, и нормальный темп жизни семьи ни в чем не изменился.
«Семья… но семья – жена, дети; они тоже люди. Они находятся в тех же самых условиях, в каких и я: они или должны жить во лжи, или видеть ужасную истину. Зачем же им жить? Зачем мне любить их, беречь, растить и блюсти их? Для того же отчаяния, которое во мне, или для тупоумия? Любя их, я не могу скрывать от них истины, – всякий шаг в признании ведет их к этой истине. А истина – смерть», – рассуждал Толстой [179] . Но эти рассуждения не убивали жизни. Отчасти по инерции, отчасти по долгу, а всего больше по непосредственному чувству он входил в интересы семьи, жил и обретал себе здесь убежище, хотя в разрешении мучивших его вопросов никакой помощи от семьи не получал. В этом, в главном, он был одинок. Своими недоумениями, новыми выводами он делится с друзьями, – С. С. Урусовым, А. А. Фетом, А. А. Толстой и, главным образом, с Н. Н. Страховым. А за женой оставляет круг интересов чисто семейных, уже подорванных сомнениями, но близких его сердцу.
Приведем еще раз выдержку из романа.
В последний день, которым заканчивается повесть о Левине, Левин нашел то, что так мучительно искал, – он понял необходимость веры, и это открытие оживило его. Размышлял он вдали от дома и вернулся в семью, не переставая «радостно слышать полноту своего сердца». В тот же день, когда гроза застигла Кити в лесу, под старой липой, Левин показал всю остроту любви к жене, он умилялся вместе с нею в детской, но не оборвал нити своих задушевных мыслей.
«Что ты, ничем не расстроен? – сказала она, внимательно вглядываясь при свете звезд в его лицо.
Но она все-таки не рассмотрела бы его лица, если б опять молния, скрывшая звезды, не осветила его. При свете молнии она рассмотрела все его лицо и, увидав, что он спокоен и радостен, улыбнулась ему.
«Она понимает, – думал он, – она знает, о чем я думаю. Сказать ей или нет? Да, я скажу ей». Но в ту минуту, как он хотел начать говорить, она заговорила тоже.
– Вот что, Костя! Сделай одолжение, – сказала она, – поди в угловую и посмотри, как Сергею Ивановичу все устроили. Мне неловко. Поставили ли новый умывальник?
– Хорошо, я пойду непременно, – сказал Левин, вставая и целуя ее.
«Нет, не надо говорить, – подумал он, когда она прошла вперед его. – Это тайна, для меня одного нужная, важная и невыразимая словами».
Все то же было и с Толстым.
Он ревниво оберегает свою тайну, один живет ею. Он понял необходимость веры, но разумом не может принять ее и, чтобы рассеять свои сомнения, летом 1877 года предпринимает вместе с Н. Н. Страховым поездку в Оптину Пустынь [180] . От свидания с монахами зависит все его душевное состояние, но в письме к жене, «после 4-х часов всенощной», он ни слова не упоминает о цели паломничества, касается лишь внешней стороны путешествия, а в конце приписывает: «Я здоров и мне очень приятно, хорошо. Ужасно жалел, что Саша [181] с нами не поехал. Только дай Бог, чтобы ты была здорова и ничто тебя не тревожило. До свиданья, душенька» [182] .
Посещение монастыря ничего Толстому не разъяснило. Хотя он и решил безоговорочно следовать всем предписаниям церкви, «стал соблюдать посты, ездить в церковь и молиться Богу» [183] , но он не может заглушить в себе противоречий, такая вера не удовлетворяет его, и он впадает опять в прежнее состояние.
«Левочка что-то мрачен; или целыми днями на охоте, или сидит в другой комнате, молча, и читает; если спорит и говорит, то мрачно и не весело».
Он «что-то не весел и жалуется на ревматические боли то в руках, то в ногах, и часто повторяет, что старость пришла. А, право, не мудрено себя и молодому почувствовать стариком при нашей деревенской и особенно осенней и зимней обстановке», – дает свое заключение Софья Андреевна.
«Здоровье Левочки плохо, гораздо хуже, чем я ожидала. Боль в боку постоянная, кашель, слабость, и вчера была даже лихорадка. Я стараюсь молчать, никуда не звать, ничего не советовать; мне столько раз за это доставалось, хотя я сама убеждена, что дело плохо и что надо бы ехать в теплый климат… Как бы я поехала к вам туда, – пишет Софья Андреевна сестре на Кавказ. – Мне кажется, я везде бы устроилась, всюду бы мне было лучше, чем тут, в этих постылых яснополянских стенах. Ты мне написала такое длинное, интересное письмо, а что же мое-то письмо: только жалобы глупые и скука, и ничего интересного.