Рыжий майор
Мы узнали, что главным человеком на заводе, ответственным за иностранных рабочих, был рыжий майор, которого мы и прозвали «рыжим майором». В его ведении было распределение иностранных рабочих по отделениям и забота о них, он также в какой-то степени отвечал за продуктивность и качество работы иностранцев.
Мы видели его каждый день, почти всегда в одно и то же время, а именно, во время обеденного перерыва, когда он проходил через весь цех в контору и обратно. Он прихрамывал на одну ногу и поэтому ходил с палкой. Его все боялись. Ходили страшные истории о его жестокости. На заводе он почти никогда ни с кем из иностранцев не разговаривал. Но все знали, что если кого вызовут к нему, тот вряд ли возвратится на место. Обычно он исчезал куда-то, по всей вероятности, в концентрационный лагерь. Как только майор появлялся в дверях огромного цеха, сразу же шептали во всех углах: «Рыжий идет!» Однажды мне пришлось столкнуться с ним лицом к лицу. Но это было немного позже, до этого я имела возможность увидеть его поближе и начала сомневаться в ужасных историях о нем.
Через несколько месяцев нас перестали водить на обед в лагерь. Мы стали получать свою баланду вечерами, когда возвращались в бараки. Поэтому во время обеденного перерыва мы обычно садились кучкой вдоль стен и отдыхали. У кого был хлеб, тот, конечно, ел. Недалеко от нас, тоже вдоль стены, сидели русские военнопленные. Они обыкновенно затягивали какую-нибудь заунывную песню, так как у них еще меньше было пищи, чем у нас, и никто из них ничего не ел в обед. Сидя, они хором пели все время. Их песни были всегда печальные, и не только мы, остовцы, но часто и немецкие рабочие жалели их. Иногда некоторые потихоньку ухитрялись сунуть кому-нибудь из поющих кусок хлеба. Немцам очень нравилось их пение. Многие из них, вероятно, думали о своих сыновьях где-то на фронте.
И вот однажды в дверях показался рыжий майор. Завидя его, военнопленные немного снизили голос, отчего их пение стало еще печальнее. Но они пели… С майором шел также наш мастер цеха Гофман, которого боялись не меньше, чем майора. Я сидела ближе к середине цеха и могла хорошо рассмотреть их обоих. Жестокость человека казалась для меня всегда загадкой. Рыжий майор был действительно рыжим, даже его лицо было какое-то красное. Ему было, вероятно, лет пятьдесят. Светлые голубые глаза, как бы водянистые, и крепко сжатый рот с тонкими губами, казалось, не выражали никаких чувств. Все лицо было похоже на красную застывшую маску. Но какая разница между ним и Гофманом! В отличие от майора, этого можно было считать настоящим красавцем. Стройный, среднего роста, с классическими чертами лица, он напоминал статуи древних греков. Его синие глаза были ясны и выразительны, красиво очерченный рот выдавал человека, не чуждого чувствам. Его плавная, легкая походка поневоле обращала на себя внимание, делая его подобным греческим юношам, — мастерам по метанию копья или диска. На нем всегда была синяя спецовка, еще более подчеркивавшая синеву его глаз. Глядя на этих двух мужчин, нельзя было не удивляться разнице в их внешности. Но в то же время нельзя не поразиться их общей жестокости. Гофман мог так кричать на рабочего, что его лицо становилось красным, как вареный рак, а из глаз, казалось, сыпались искры.
А пленные тихо пели… Рыжий майор шел с Гофманом и, нагнув голову, казалось, слушал. Вдруг, поравнявшись с военнопленными, он остановился. Мы все в страхе затаили дыхание и смотрели на него. Майор, казалось, к чему-то прислушивался, затем что-то сказал Гофману, который своим быстрым, пронзительным взором обвел всех военнопленных и остановился на одном: тот сразу же поднялся и мгновенно подошел к обоим. Это был Борис, с красной повязкой официального переводчика военнопленных.
Я смотрела на майора. Он что-то говорил Борису, причем его глаза стали еще водянистее, щеки — еще краснее, а тонкие, плотно сжатые губы, казалось, немного дрожали. Борис подошел к военнопленным и начал что-то говорить. После этого песня оборвалась, трое из них встали и последовали с Борисом за майором.
Конечно, все наблюдавшие эту сцену думали одно и то же: майор запретил петь и привлек запевал к ответственности. А на лице Гофмана мелькнула еле заметная насмешливая улыбка с презрительным оттенком. Его глаза сузились, и, повернувшись на каблуках, как военный, он направился в свой стеклянный домик. А минут через десять — обеденный перерыв еще не закончился — все увидели в дверях троих военнопленных, сопровождаемых Борисом. Каждый из них нес подмышкой большую буханку хлеба. Они быстро разломили хлеб на куски и разделили между собой.
Через несколько дней, как-то мимоходом, я спросила Бориса, что значила внезапная благосклонность майора? Он ответил:
— Он не так плох, как о нем думают.
Несмотря на то, что нам строго воспрещалось разговаривать с военнопленными, иногда все же удавалось поговорить с ними. Все это — благодаря Борису. Умный, интеллигентный, он прекрасно владел немецким языком и пользовался полным уважением как русских, так и немцев. На заводе он считался правой рукой не только Гофмана, но и майора. И хотя Борис тоже носил красную повязку надзирателя и переводчика, он сильно отличался от других надзирателей с такими же красными повязками. Он всегда умел предупредить своих людей о близости мастера, Гофмана или рыжего майора. Ему единственному из всех русских военнопленных разрешалось выходить по воскресеньям на два часа. В эти два часа он всегда встречался с Катей — стройной, тоненькой блондинкой из нашего лагеря. Через Бориса и Катю другие пленные могли общаться с некоторыми из наших девушек, хотя это «общение» состояло только из записок и писем, которые передавали Борис и Катя. Благодаря этим контактам жизнь некоторых военнопленных, а также наших девушек получала хоть какой-то смысл, было легче, таким образом, переносить нечеловеческие условия лагерной каторги.
Катя была нежная, хрупкая девушка. Через полгода нашего пребывания на заводе она заболела туберкулезом и должна была уехать из лагеря. Борис ходил сам не свой. Он ничем не мог ей помочь. Официально он не имел права даже разговаривать с ней. В день отъезда Катя так плакала, что потеряла сознание. Очнувшись, она сняла с пальца свое кольцо и дала одной из наших девушек, чтобы та передала его Борису. Борис и Катя носили обручальные кольца. После окончания войны они хотели пожениться. Никто из нас больше никогда не слыхал о Кате.
Разлука с Катей глубоко тронула Бориса. Он часто ходил с поникшей головой и редко с кем разговаривал. А весной 1944-го года — так мне сообщили позже — он вступил в армию Власова.