"Если не считать Эраста Петровича, которого я знал, то Платон Петрович был единственным из моих дядей (взрослых), который помнил Пушкина. Он присутствовал на том обеде у Эраста Петровича (в сентябре 1833 года), где был гостем Пушкин. Обед происходил в большой зале нашего фамильного дома на Рыбнорядской улице (собственно, на Рыбной площади) в Казани (теперь улица Куйбышева).
Квартира наша помещалась во втором этаже, окнами на площадь. Теперь дом сильно перестроен: антресоли обращены в третий этаж, парадный подъезд уничтожен и пр. Из передней через боковую дверь попадали прямо в залу, и с этим связан рассказ, что Пушкин, приехавший в домашнем костюме, так как условился с Эрастом Петровичем, чтобы никого постороннего не было, очень смутился, увидав через эту дверь много народу в зале. Он подумал, что Эраст Петрович нарушил условие и назвал гостей, — попятился и хотел из передней улепетнуть домой. Но Эраст Петрович успел перехватить его и объяснил ему, что никого постороннего нет, а, несмотря на многолюдство, все это одна наша семья. Тогда Пушкин оправился и вошел в залу.
Платону Петровичу как раз в том сентябре минуло уже 20 лет, но тем не менее он не мог рассказать ничего запоминающегося об этом посещении или, вернее, я по своей тогдашней глупости (я был, конечно, поклонником Писарева) не умел его расспросить. Помню только его указание в нашей зале места, где сидел Пушкин: "Вот тут сидел я, а тут — Пушкин". Теперь как-то странно вспомнить это, странно думать, что знал человека, который обедал с Пушкиным.
После обеда Пушкин и Эраст Петрович сели играть в шахматы. Тут другое воспоминание — одного из младших дядей, Александра Петровича, которому было тогда 14 лет. Он мог вспомнить только огромный ноготь на пальце Пушкина, которым тот передвигал фигуры и который, видимо, запомнился ему как нечто ранее не виданное. Никаких других подробностей об обеде и об этой шахматной партии я, к сожалению, не могу сообщить. Не знаю даже, кто выиграл партию. А между тем, зная впоследствии (около 1890 года) вдову Эраста Петровича (я даже не раз пил у нее вечерний чай), я мог бы, конечно, обо многом ее расспросить. Но проклятая писаревщина сидела тогда почти во всех юношеских умах. А выпороть нас никто, увы, не догадывался…"
* * *
Я иногда открываю 26-й том академического собрания Герцена и отыскиваю «свое» письмо — то самое, которое обнаружилось в жандармских бумагах.
Письмо № 338. Дата: "после 13(1) мая 1858 года". Текст: "Я был у вас и не застал — зайду в четверг, завтра я занят".
Наверное, каждый день на земле пишутся сотни записок буквально такого же текста.
Может быть, самое главное — в истории, литературе, любом деле — помнить, сколько необыкновенного может скрываться вот за такой тривиальной строчкой…
Может быть, когда-то и мы узнаем все, что за ней скрывается. Ведь "случай ненадежен, но щедр…"
Родился и жил я, подобно всем русским дворянам, в звании привилегированного холопа, в стране холопства всеобщего.
Князь Петр Долгоруков
Рассекречивание самых важных царских, правительственных тайн не началось и не окончилось тем "щедрым случаем", который был представлен в прошлой главе. Сражение продолжалось, число участников увеличивалось, власть искала реванша… Когда шеф жандармов князь Василий Долгоруков приказал своему родственнику князю Петру Долгорукову немедленно возвратиться в Россию, то получил в ответ:
"…Зная меня с детства. Вы могли бы догадаться, что я не так глуп, чтобы явиться на это востребование. Впрочем, желая доставить Вам удовольствие видеть меня, посылаю Вам при сем мою фотографию, весьма похожую. Можете фотографию эту сослать в Вятку или Нерчинск, по Вашему выбору, а сам я — уж извините — в руки Вашей полиции не попадусь, и ей меня не поймать.
Князь Петр Долгоруков.
17(29) мая 1860 года. Лондон".
Это была не первая и не последняя выходка князя, разумеется, не столько против шефа жандармов и такого же потомка Рюрика и Михаила Черниговского, как он сам, сколько против менее знатной, но более преуспевшей фамилии Романовых. Последние, впрочем, не остались в долгу и вскоре обнародовали указ, объявивший "отставного коллежского секретаря князя Долгорукова" лишенным имения, титула, изгнанником и изменником. Князь — не первый и не последний дворянин, выступивший против своей власти и сословия: лондонская Вольная типография, возглавляемая двумя дворянами, Герценом и Огаревым, работала к тому времени уже седьмой год; из Сибири только что вернулись уцелевшие декабристы, среди которых — князья Волконский и Трубецкой, "аристократическая ровня" Долгорукову. Никогда еще, однако, в решительной оппозиции и эмиграции не оказывался человек, одновременно столь знатный и столь осведомленный. Много лет он записывал рассказы виднейших сановников и работал в почти совершенно недоступных архивах главных аристократических фамилий, собирая материалы для четырсхтомной "Российской родословной книги". И вот теперь в герценовском «Колоколе» было напечатано заявление Долгорукова:
"На будущее время я предполагаю издать следующие книги:
1) Россия с 1847 по 1859 год;
2) История заговора 14 декабря 1825 года;
3) История России;
4) Записки о России с 1682 по 1834-год;
5) Биографический и родословный словарь русских фамилий;
6) Мои собственные записки, начатые с 1834 года (они ускользнули от осмотра, произведенного III отделением в 1843 году)".
Программу эту князь не выполнил, но выполнял семь лет. Он писал и печатал статьи, материалы и документы об императоре и великих князьях, о нескольких десятках министров, генерал-губернаторов, послов, фаворитов и фавориток. Многие важные интимные подробности об этих персонах сопровождались пояснениями автора: "Я сам слышал…", "В беседе со мною…", "Мне сообщили об этом…" — и далее ссылка на весьма авторитетные имена. Князь писал недурно — Герцен даже ставил его как журналиста в пример Огареву. В его статьях был, пожалуй, лишь один явный недостаток, о котором довольно точно написал однажды Долгорукову близкий приятель:
"Княже Петре!.. тебя читаешь, читаешь, а вдруг шум раздается, как будто тяжелая оплеуха упала на какую-то щеку, немножко опомнишься, продолжаешь читать, страницу перевернул, вдруг бум! Опять раздалась оплеуха, и на другой щеке, так что иногда невольно жаль становится всех этих щек, а если бы то же понежнее сказать, можно бы так было устроить, что их совсем не жаль, а напротив, они еще смешны".